Пейзаж с падением Икара
Шрифт:
— Что такое? — спросил я, оглядываясь. — Он тебе неприятен?
— Нет. Дело не в нем. Просто я не люблю цветы.
— С каких это пор? Помнится, я тебе дарил орхидеи. Их ты тоже выбрасывала?
— Нет. Просто в Англии я увлеклась флорианством, — заметив мой недоуменный взгляд, она пояснила. — Философия цветов, проще говоря. Для флорианца цветок — живое существо, и сорвать его — значит убить.
— Не обижайся, конечно, но, по-моему, это какая-то сектантская чушь. Сегодня у тебя флорианство, а завтра что? Будешь ходить по домам и агитировать за святую Мать-и-Мачеху? Чему вас там в Англии только учат?
—
— Ага. Зубная Фея — тоже. Я, кстати, вчера с ней разговаривал. Ты не поверишь, но даже Зубная Фея считает флорианство чушью.
— Прекрати паясничать. Дай мне договорить. Вот сам подумай — зачем срывать цветы? Оторванные от земли, они вскоре потеряют цвет. А на грядке или на поляне они радуют. По-настоящему. В этом ведь суть красоты — когда все на своем месте.
Я долго молчал — хотел сказать что-нибудь умное. И вдруг заговорил, удивляясь небрежности собственного тона:
— Это всего лишь цветы. Они и так рано или поздно завянут. В этом разница: жизнь мимолетна, а искусство вечно. Ведь жизнь только подражает искусству.
— Оскар Уайльд, — сказала она монотонно, словно делая сноску на цитату. Посмотрела искоса, улыбнулась. — Играешь в циника. Уайльд вульгарен. Всегда был вульгарен. Все его сентенции — песок в глаза. В этом смысле я предпочитаю Гете: «Искусство — иждивенец жизни», — сказал он и был прав.
— Пыль.
— Что?
— Правильно говорить «пыль в глаза», а ни «песок».
— Эх, ты все тот же зануда.
Мы долго гуляли по галерее. Я видел, какое удовольствие доставляет Кате сегодняшний вечер, как светятся ее глаза. Она действительно любила все это — балы, бокалы, людей во фраках. Она злословила, сплетничала — и делала это с таким невинным видом, что мне становилось не по себе. Получается, думал я, что обычные моральные принципы здесь не действуют. Забавно. Я-то всегда считал, что искусство должно высвечивать в людях настоящее, — но чем активнее я общался с представителями этого самого «искусства», тем больше убеждался — настоящих людей вообще не существует, есть лишь сборище симулякров, распускающих слухи друг о друге.
Я искоса смотрел на Катю — мне хотелось схватить ее за плечи и спросить: «Почему ты все время врешь? Почему ты сказала мне, что приехала «вчера»? Почему ты сделала вид, что не узнала меня у Гликберга? К чему этот вечный идиотский, дебильный, неадекватный, глупый, бесполезный, раздражающий и просто утомительный маскарад? Что ты за человек такой — все тебе надо превратить в мелодраму, да?»
Она заметила мой взгляд — спросила осторожно:
— Что-то не так?
И в тот момент — не знаю, как и почему — но меня отпустило. Что-то было в ее интонации, в выражении лица. Я просто понял, что больше не чувствую к ней ничего — совсем. И даже хуже — мне показалось, что никогда в жизни я не встречал существа скучнее и банальнее. И это осознание — оно освободило меня. Действительно освободило — я понял, что теперь могу спокойно говорить с ней, смотреть в глаза и улыбаться — и при этом не чувствовать себя обделенным или обманутым. Мне было все равно — теперь мне было все равно — и это было прекрасно. (Я смотрел на нее, и удивлялся: почему мне так нравилась раньше эта ее рыжая челка, закрывающая пол-лица? А теперь я все время борюсь с желанием протянуть руку
***
Мы задержались возле «Овцы в лесу». Катя улыбнулась и толкнула меня локтем в бок.
— Совсем забыла поздравить тебя с триумфом.
— С каким триумфом?
— Ты что — газет не читаешь?
— Ну, мой отец говорил: «не читайте советскую прессу».
Она не поняла шутки, и продолжила:
— Гликберг ведь гениальный менеджер — он заказал статью о твоем творчестве в газете «Вестник». Ты теперь звезда. Еще и богатенький.
— Вот так новость, — пробормотал я.
Катя кивнула на картину.
— Одну только твою «Овцу» продали, по-моему, за двадцать девять тысяч.
— Чего?!
— Евро, естественно.
— Да нет, я имею в виду: как это «продали»? Кому?
— Роману Чернышевскому. Он известный коллекционер.
В голове у меня зазвенело — словно треснувший колокол.
— Постой-ка, — хрипло сказал я, — но я не давал согласия на продажу!
— Что значит: «не давал»? — Катя развела руками. — Мы поднимали этот вопрос у Гликберга дома, помнишь? Он еще спросил у тебя, как ты относишься к предложению Чернышевского, но ты как-то глупо пошутил про Гоголя, потом потребовал пальто, сказал, что тебе «все равно» — и был таков. Мы решили, что это ты от радости так странно себя ведешь.
— Стоп-стоп! Причем здесь радость? Я ведь не это имел в виду. Я думал, что вы обсуждаете писателя Николая Чернышевского! — в висках продолжал гудеть колокол. — Так-так. Слушай, этого нельзя допустить. Я не хочу продавать картину. Это ошибка. Нужно поговорить с Никанором Ильичом.
Оглядевшись, я заметил Гликберга (облаченного в пыльный помятый пиджак — снова сказалось отсутствие Стивенса) возле стола с закусками. Когда я подошел и сообщил о своем решении, он покачал головой:
— Вы хотите вернуть картину, да? Эх… Андрей Андреич, я же просил вас не пить слишком много: алкоголь притупляет логику.
— Я трезв. И дело не в логике, а в принципе. Я ужасно извиняюсь, произошла ошибка. Я отдал «Овцу» на выставку, просто чтобы показать людям, но я не хотел ее продавать. Возникла неувязка. Надеюсь, это можно как-то уладить.
Он прищурился.
— Вы точно не пили?
— Точно.
— Значит, вы просто переволновались, запаниковали — но это нормально. Прошу вас, успокойтесь. Наслаждайтесь вечером — помните, что все эти люди собрались здесь ради вас.
— Да, но картина. Я готов продать любую другую, но не эту.
Он нахмурился, кадык его мерзко дернулся вверх-вниз.
— Ну что вы, как ребенок, ей-богу? Заладили про свою овцу. Поймите, вы выставляете и себя и меня в дурном свете. Что я, по-вашему, должен сказать покупателю? Чернышевский — самый богатый и щедрый мой клиент. Представьте, как отмена заказа отразится на моей репутации!
— Но…
— Никаких «но»… репутация, молодой человек, — это единственная важная вещь в мире. Подумайте об этом. А теперь прошу прощения — дела, дела, дела. — Он по-дружески хлопнул меня по плечу и снова присоединился к кучке иностранцев возле стола с закусками.