Пейзаж с падением Икара
Шрифт:
— Да, пожалуй, действительно сказали бы.
— Слушай, Дон, а эта «аномалия», она радиоактивна? Здесь же, наверно, опасно находиться, — Петр осторожно прикрыл ладонями промежность. — Радиация, импотенция и все такое.
— Расслабься, Петрушка. Даже если здесь есть радиация, то в твоем случае импотенция — это выход. Ведь, как сказал Оккам: «Не следует множить идиотов без необходимости».
Петр показал Донскову средний палец.
— И все-таки странно, — сказал я, озираясь, — если это место такое уникальное, почему его не оцепили еще, не засекретили? По логике, сюда вообще не должны пускать. Где охрана-то?
Донсков покачал головой.
— Наивный ты человек, Андрейка. Аномалии интересны только в литературе, в жизни же все это на хер никому не нужно — потому что что? Правильно:
Мы долго молчали.
— А почему сейчас здесь никого нет?
— Рабочих пока перекинули на другие карьеры. Ждут новое оборудование — какие-то там кварцевые лазеры и алмазные сверла. Хотят раздробить аномальный пласт и продолжить добычу. Охрану не выставили специально, чтобы не привлекать внимание — дескать, все равно нечего тут охранять. А сотрудникам дали понять, что если СМИ станет известно о том, какую диковину здесь нашли, уволят всех на хрен, не разбираясь, откуда утечка. Поэтому, ребята, не трепитесь зазря, ладно? Судьба моего папани в ваших языках, можно сказать.
История аномалии произвела на меня гнетущее впечатление. Пока мы разбивали лагерь, я то и дело оглядывался на зону, обнесенную красно-белой лентой.
— Не думай об этом, — сказал Донсков, заметив, куда я смотрю. — Только настроение себе испортишь. Знаешь, из-за чего пал Рим? А я знаю: они слишком много думали.
— Нет, Дон. Римлян подвел
Закат до капли стек за горизонт, и наступила ночь — густая, вязкая, как нефть. Силуэты экскаваторов в темноте были похожи на спящих драконов — ковши отчетливо напоминали склоненные головы на длинных шеях. Донсков развел костер(дрова собрал, пока мы шли через лес). Языки пламени очертили пространство, словно вырезая предметы из темноты; длинные тени наши метались в беспокойном свете огня. Донсков хотел приготовить ужин, но мы с Петром отказались — аппетита не было.
Отойдя от костра подальше, я забрался в спальный мешок и закрыл глаза. Уйти в сон не получалось. Иногда до меня долетали реплики друзей, но я не вслушивался, — и голоса их сливались с треском костра. Я остался совсем один; в мешке, как в коконе. Я думал об искусстве, как о единственной стихии, способной противостоять варварству. Эта мысль — тягучая, тяжелая — тянула вниз, прижимала к земле, словно и она, подобно стали, подверглась волшебному воздействию здешней магнитной аномалии. Теперь оставалось самое трудное — придать ей форму.
Прочность человеческого духа, думал я, определяется его отношением к хрупким вещам. Чем сильнее человек — тем более хрупким представляется ему мир, и тем осторожней он с этим миром обращается. Сила проявляется в трепетном отношении; слабость же, напротив, груба и невнимательна.
Настоящий художник отражает не красоту мира, но его хрупкость.
Да, я знаю: возможно, завтра эта мысль мне самому покажется ужасно глупой и банальной, но сейчас, лежа на дне (котлована? кратера? карьера?), я выпал за пределы своих прошлых убеждений, и взглянул на них со стороны. И мне открылось… что-то. Я не знал, что именно, — силуэт был еще нечетким (я видел его так же, как капитан корабля видит неназванную землю в подзорную трубу, пытаясь настроить окуляр).
Вот парадокс: впервые в жизни я, кажется, нашел точку отсчета, аргументы в защиту живописи, и мне действительно есть что сказать, но именно в этот момент я нахожусь максимально далеко от мира — в месте, даже не отмеченном на карте.
«Я здесь!»
Глава 5.
Выставка
Когда при следующей встрече «под Брейгелем» я сообщил Петру, что готов показать картины людям, он чуть не рухнул со стула.
— Это же отлично! — завопил он, и все посетители кафе обернулись на него.
— Только при одном условии, — сказал я, — ты прощаешь мне все мои долги.
Тем же вечером я созвонился с куратором столичной галереи — его звали Никанор Ильич Гликберг. Он назначил мне встречу («приезжайте сегодня же, у меня уже есть идеи»), и я отправился в гости…
***
Дверь долго не открывали — потом на пороге появился хозяин, облаченный в засаленный халат с нелепыми заплатками на локтях. Он оглядел меня своими желтыми глазами.
— Вы что — промокли под дождем, да?
Я молча вошел, стряхивая с волос россыпь дождевых капель. Меня жутко раздражала эта его привычка: задавать пустые вопросы. Например, если я просто сидел в кресле, он мог подойти и спросить: «Вы что — сидите в кресле, да?»; и, сдается мне, что, увидав ежа, перебегающего дорогу, он не преминул бы осведомиться: «Вы что — перебегаете дорогу, да?».
Пальто неприятно прилипло к спине; я с трудом выбрался из него и только тут понял, что его некому передать — дворецкий пропал.
— А где Стивенс? — спросил я.
— Вы хотите узнать, что случилось со Стивенсом, да? Но я не хочу даже слышать о нем, — прохрипел куратор. Длинный и тощий, как бамбук, он почти касался плешивой макушкой хрустальной люстры. Острый кадык, точно инородный предмет, торчал у него из горла. Когда он глотал, кадык поднимался к подбородку и резко падал, как лезвие гильотины. — Прошу, не упоминайте его имя в моем доме!
— Почему?
— Он предал меня — бессовестно собрал вещи и уехал. После стольких лет службы. Лицемер!