Письма к сыну
Шрифт:
— Ты признайся, о чем Лена писала? Ты скажи, а то худо будет…
Бедная мама, она снова начинает что-то обещать и придумывать, а по глазам видно — все это обман. И бабушка, конечно, понимала, догадывалась. Как-то схватила графин со стола и торнула его со всей мочи об степу. Осколки взлетели до потолка. Я схватил ее за плечи, она взглянула на меня белыми безумными глазами и… не узнала. А через несколько дней — того хуже: мама пришла вечером из сельсовета, бабушка открыла ей с крючка и ударила ее валенком по голове. Мама закрылась руками, а она и по рукам бьет, по лицу. Бьет и без конца повторяет:
— Это тебе за Женю, за Женю!..
Но чем же мать виновата? Только тем, что живая, что ходит еще на своих ногах, а тот лежит в братской могиле… Все это так — только с бабушкой с каждым днем хуже и хуже. Посмотришь: сидит у стола и как будто бы дремлет, и вдруг вскакивает и начинает волосы рвать на себе, головой биться о стенку. Подбежишь, начнешь успокаивать, а она кричит, машет руками:
— Убейте меня! Прошу вас —
Конечно, техникум — большие обязанности. И я не знаю, как мать не падала от усталости, ведь работала в трех местах, на трех стульях сидела: техникум, школа, председатель сельского Совета. Я ее дома почти не вижу, даже выходных дней у ней не бывает. Какие же в войну выходные? Но мы уж с бабушкой привыкли. Да и соседи нас не бросали. Особенно Павел Васильевич Волков. Он любил нашу семью давно. И помогал всем, чем мог. Часто и рыбой по весне угощал: окуньками, карасиками. Часто и сам заходил, и это для бабушки как утешение. Ей же надо было отвлекать себя, цепляться за жизнь. А Павел Васильевич был большой говорун… Ох, Федор, я, пожалуй, не вытерплю и напишу об этом подробней — к тому же я по-сыновьи любил этого человека. И он платил тем же… Вот и получалась любовь за любовь.
Как сейчас вижу и слышу: еще утро раннее, еще Манька лежит в пригоне — и вдруг стук в окно. Осторожный, вежливый, с перерывами, как будто голубок залетел или котенок бьет лапой. Выйдет на стук бабушка, а там уж — сосед, в руках — блюдо: «Вот на ушку вам, Катерина Егоровна, сильно добры будут караси». А бабушка начнет поначалу отказываться: «Не нужно, не нужно, своей семье понеси». А он головой закрутит, прищурится: «Да кто от рыбы отказывается! Вот помру, так хоть вспомните…» А у самого глаза снова веселые, хитрые — это я, мол, так болтаю, на себя наговариваю. А я еще, мол, поживу, поболтаюсь на белом свете…
Он и днем иногда приворачивал. Ну вот — зайдет, бывало, покряхтит, повздыхает возле порога, потом осторожно придвинет стул. Как будто впервые зашел, как будто еще надо знакомиться. Но бабушка уже знает, что он ждет приглашения, и сразу говорит ему приветливым голосом:
— Проходи в передний угол, Павел Васильевич. Располагайся, как дома. Беседуй… Мы же с вами, считай, что одна семья. Вот и Виктор, поглядишь, от вас не уходит. Только што не ночует… — У бабушки глаза веселеют, сжимаются в ниточку, и сосед тоже веселый.
— А мы и ночевать пустим, не заругаемся. Внучок-то у тебя послухмянной. Пошли в воду — и пойдет, хоть бы хоба. Покажи на дерево, он полезет на дерево… — И гость смеется, глазки блестят.
— Ему бы, парню-то вашему, хорошо бы попасть в Москву. Там бы живо образовался.
— Куда попасть? — переспрашивает бабушка, а сама, конечно, знает, куда клонит старик. И я тоже знаю, догадываюсь. Так и есть, сосед продолжает:
— Хорошо бы в Москву-то, а?
Я молчу, а у бабушки не хватает терпения:
— Да кака же ему Москва? У него вон не одеть, не обуть. Вот война кончится… — Но теперь уж гость ее перебивает:
— Все знаю, знаю, Егоровна. Сам вижу, каки калачики у вас на столе. Но дойдет дело и до калачиков. Не вечно же пусто у нас, а че? Будет и густо, вот погодите, попомните… А я вот, Егоровна, Москву-то матушку повидал. Повида-а-ал! — растягивает он слова, как гармошку. — Да-а, посчастливилось… Оно ведь как — живет наш брат на одном месте — и вроде уж другой жизни нет, как тычка в землю врастает. И дальше своей деревни — ни шагу. А потом, глядишь, уж и старость, а потом уж в борок повезли. Прожил, значит, пеньком — и пеньком в землю лег. Кака уж такому Москва… А вот я повидал!.. — Он делает паузу и со значеньем отпыхивает. Это у него от гордости, от желания рассказать опять про Москву. И теперь уж хоть проси — не проси, а все равно расскажет. И не остановит его даже то, что вся наша деревня уже знает эту историю. Знаю и я, знаю почти наизусть… Перед самой войной Павел Васильевич действительно ездил в Москву на съезд колхозников. И вот об этом он опять начинает рассказывать. Щеки у него багровеют и надуваются, точно жарко ему, точно не хватает дыхания. Но это не так. Просто ему нестерпимо хочется нас удивить. И он начинает:
— Съездил я в Москву, Егоровна,
— Ну ладно, Егоровна, — говорит уже с порога сосед, — чисти рыбу да вари уху. Да наливай внуку полну тарелку. И сама поешь, не святым духом, поди, питашься… — Он открывает дверь, и в избу врываются солнечный свет и свежий весенний воздух.
— Слава богу, — говорит бабушка, — опять дожили до тепла. Опять вон грачики прилетели… — И неожиданно добавляет: — А тебя, внучок, на свадебный обед приглашали. Пойдешь завтра с матерью к Павле Михайловне.
— На какой обед? — удивляюсь я и думаю: шутит, наверно, бабушка, но она не шутит. Нет-нет! В войну были не только печали да похоронки, но и свадьбы тоже были — жизнь-то не остановишь.
А началось с того, что к нам в Утятку на временное жительство приехал сельскохозяйственный техникум. В этот техникум сразу хлынули многие наши деревенские. Зачисляли на первый курс даже с шестью классами и даже с пятью. И отбоя не было от желающих. Но почему? Ответ очень простой — в техникуме работала большая столовая, вот на нее и летели люди, как бабочки на огонь… Кое-кто из приезжих студентов даже женился на наших, утятских. Нашла себе мужа и учительница младших классов Чистякова Павла Михайловна. Вот она-то и приглашала мою мать на обед. А вместе с ней и меня позвали — пусть, мол, поест досыта парнишка. Угощенье-то даровое…