Письма к сыну
Шрифт:
А время неумолимо. И вот уж многих тех женщин-солдаток, наших утятских вдов, тоже уже нет на земле. Но почему нет, почему? Я все равно вижу их всех как живых. И это правильно, справедливо, потому что живет, сын, продолжается наша с тобой родина — наша родная Утятка.
Да, здесь моя родина, все мои корни и продолжения. Здесь родились мои первые большие мечты и признания… Да, и признания. Я ведь намекал тебе в самом начале, что на моих страничках будет много объяснений в любви и признаний. И моя главная любовь — моя родная Утятка. Она и снится все время, сторожит меня и преследует… Вот и сейчас, только-только прервался, отдохнул от письма — а она опять рядом, моя Утятка. Да, Федор, поверь мне. Только закрыл глаза — и сразу вышел на нашу Береговую улицу. А здесь уже — вечер и сумрачно, а в небе, над самым бором, зажглась первая голубоватая звездочка, и свет от нее томящий и как будто живой… Вот уж и в домах огни появились, и далеко, у самой поскотины, лает собака, но лай какой-то ленивый, подавленный. И такая же лень, благодать в самом воздухе, и дыши им, и режь на кусочки — и я дышу этой тишиной, благодатью. Потом сворачиваю на нашу главную улицу. А в голове
— Что-то редко в наших краях?
— Все некогда. Да и болел нынче… — начинаю зачем-то оправдываться, но она опять улыбается, смотрит прямо в глаза.
— Нехорошо земляков забывать. А то однажды приедете и не узнаете своей улицы. Мы нынче много строим, а плохое ломаем. Вот и школу колхоз построил новую, двухэтажную. И детский сад заимели новый, скоро за дороги возьмемся… — Сообщает мне громко, торжественно, и глаза ее сверкают от какой-то тайной внутренней радости, и я вижу, как ей все любо здесь, дорого, как хочется ей новых перемен, новоселий, как хочется поднять у всех настроение. И у меня ей тоже хочется поднять настроение, и она сообщает мне все деревенские новости — у кого были свадьбы, крестины, кого наградили, возвысили, кого поместили на Доску почета. И о новом председателе колхоза «Россия» Викторе Федоровиче Архипове тоже рассказывает… А я перебиваю ее, улыбаюсь — да какой же, мол, он новый. К нему уже здесь все привыкли, поверили… Да и сам я хорошо знаком с нашим председателем. Уже пришлось мне с ним поработать и на нашем сельском субботнике, и у костра посидеть, и ухи рыбацкой попробовать возле нашего озера Окулинкино, и о жизни поговорить, и о колхозных заботах. Но я все равно слушаю ее, не перебиваю. А потом она говорит мне об уборке, и опять в голосе большое волнение:
— Уборка снова была тяжелая. Да и бывает ли она у нас легкая? Но все равно выстояли, не поддались непогоде. Попадались участки — по двадцать пять центнеров брали с гектара! И больше было, это надо понять!.. И опять часто наши утятские водители выручали — и Николай Петров, и Виктор Брылев! Всем пример подавали. Каждый год впереди — это ведь тоже надо… И Коля Ловыгин не подкачал. И Николай Комарских хорошо постарался. Не парни, а золото! Да вы же о них в газету писали, рассказывали… — Она смотрит мне опять в глаза и все время называет почему-то по имени-отчеству, а мне от этого стыдно, неловко, не по себе. И вдруг хочется остановить ее взглядом, каким-то хорошим словом: «Давай, Нина, поговорим просто так, повспоминаем…» Потому что знаю, давно знаю я эту хлопотливую женщину, еще с раннего детства. И в школе мы вместе учились, и вместе в колхозе работали в тех послевоенных школьных бригадах, и много горького тогда пережили, много тяжелого, но многого тогда и достигли. А самое главное, наверное, — закалили характер для всей своей будущей трудной жизни. И про Николая Петрова и про Виктора Брылева я тоже знаю. На моих глазах приехал Николай из Свердловска с молодой женой и маленьким сыном Юрой. Врачи посоветовали ему сменить климат, потому что мучило кровяное давление. Теперь Николай забыл про все свои болезни и вырастил сына. Знаю я и Николая Комарских, горжусь им. Вместе со своим отцом Анатолием Васильевичем Николай относится к разряду незаменимых. Каких только профессий нет у отца с сыном! Они и трактористы, и шофера, и печники, и механики, и плотники… И еще я мог бы перечислить целый десяток профессий, да боюсь, что ты, сын, мне не поверишь…
А мы с Ниной все еще идем по улице. И давно уже перестали смотреть на часы и уже давно между нами полная откровенность, и мы все время смеемся, перебиваем друг друга, но вдруг я замолкаю:
— Что это, Нина? Что за корабль в огнях?!
— Да это же школа! Наша двухэтажная, типовая… — Она уходит в себя, замолкает, а я не мешаю ей думать. Уже совсем поздно, и вышла луна и залила все вокруг синеватым светом. Он точно дымок, точно туман, и сквозь него еще красивей школьные окна. И какие огни! Они зовут к себе, они манят… Они почему-то даже печалят. Ведь когда-то и ты сидел над школьной тетрадкой, и твоя рука писала первые школьные сочинения… И вот мы все ближе к школе подходим — и все ярче огни, все веселее. Где-то там, на втором этаже, сидит сейчас наш утятский мальчишка над белым листом и старательно выводит первые предложения: «Мой дом — колхоз «Россия». Я здесь останусь жить и работать… Чтоб навсегда возле земли, возле хлеба…» Так же писали тогда, волновались и Валя Мухина, и Володя Фомин, и Коля Ловыгин, так же и я сейчас! Да, так же и я — вдруг заходит мне в голову такое ясное, такое простое — и я улыбаюсь… Ну конечно, конечно… Я ведь тоже сейчас похожу на того мальчишку из моей родной школы, я ведь тоже сейчас пишу сочинение… А ты, сын, его проверишь, оценишь… И может, поймешь, что жизнь моя была самая маленькая, простая, что она с самого первого дня, с самого первого часа соединилась и растворилась в жизни моих земляков… Как растворяется, входит в хлебное поле первый теплый весенний дождик, обещая хорошие всходы и урожай. А будет урожай — будет и радость у моих земляков. Значит, хлеб — это радость, это вершина всего… Вот на этом, сын, я и закончу письмо. Да и мой маяк вон уже намекает — пора на отдых, пора…
ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ — О НАШЕМ ХЛЕБЕ
Дорогой Федор! Все эти дни я снова на море. С утра купаюсь и загораю, а после обеда пишу тебе письма. Ты знаешь, это стало какой-то привычкой: я спешу уже к этим письмам, я уже заранее волнуюсь, переживаю. И если меня кто-то отвлекает — я становлюсь сам не свой и даже могу накричать. А отвлекает меня чаще других шофер Николай. Только что он ушел от меня. Час целый рассказывал о своем зяте — каком-то Павле Ивановиче. Смешно расписывал свою родню, но я все равно нервничал,
Да, есть слова-вершины, слова-исполины — к таким относятся: Хлеб, Совесть и Доброта. И все-таки слово «хлеб» я поставил сейчас впереди, потому что и в жизни нашей он всегда идет впереди.
И в моей жизни он тоже шел всегда впереди. С самого детства, с самого первого дня… Помню: несколько лет назад одна московская газета обратилась ко мне с просьбой — рассказать о том, каким он был — хлеб войны, хлеб Сибири. Как он выращивался, как доставался?.. Вопрос очень тяжелый, и я стал думать — как же ответить?
…Действительно, как же ответить? Я не спал тогда целую ночь — мучил свою память, оглядывался назад. И, конечно, в голове у меня поднялось столько картин, столько событий! А ведь все это было, было: и то, как мы прошлогоднюю картошку копали, и то, как лепешки стряпали из сушеной клубники, и то, как наши соседи Шевалдышевы толкли сухую огородную ботву на муку… Да только ли эти Шевалдышевы: в каждом доме стойла нужда, да еще с фронта шли похоронки. Я лежал без сна и все думал, как же мне поступить с этой газетой? Может быть, отказаться?.. Но так ничего и не придумал. А пришло утро — я пошел за советом к своей учительнице Ивановой Варваре Степановне. Она внимательно меня выслушала и улыбнулась как-то грустно, загадочно. А потом открыла свой дневничок и стала читать… Ах, этот дневничок — настоящая копилка и выручалочка! Варвара Степановна пишет его уже многие-многие годы — каждый месяц и каждый день.
Она читала мне не спеша, с остановками: «Вот и наступила весна сорок второго. Тобол наш с краями, не река — море синее, злое, волны хлещут под самым яром. А мы все — на острове, на настоящем заброшенном острове, даже почта не ходит. Да что почта, людям есть нечего, перекапываем огороды, достаем мерзлую картошку. Но мало этой картошечки — не разгонишься. И горько мне, тягостно, как на поминках. Сегодня, 23 апреля, выпал снег. А еще вчера о посевной решали, приготовили семена… И вот с утра — снег, откуда только принесло его на нашу голову. А к вечеру — ветер, сырой, напористый северняк. Не ветер, а настоящий разбойник, который рвал крыши, выставлял рамы, валил с корнем сосны. Тобол-батюшко стонал весь, измучился, волны ходят выше домов. А наши пашни, наши посевы — на том берегу… Но боже мой! Чего это я заметила, не смотрели бы мои глаза!.. Отчалила от берега лодочка и понеслась, полетела — завертело ее могучей водой. Опять наши бабоньки на пашни поехали, повезли семена. Вот жизнь, вот герои, а если кувырнет вода лодочку — и нету их, не догонишь…» И вот закрылась страничка. Варвара Степановна откинула голову и прищурилась. Голова у ней седая, печальная, и мне жаль ее седины.
— Вот так, Витя, и добывали хлеб наши утятские женщины. Да ты и сам знаешь — на твоих глазах это было. — И я киваю ей, соглашаюсь.
— А все же как написать?
— А ты напиши, Витя, от имени колхозницы. Она ближе нас к хлебу, поближе к земле. Поговори с Анисьей Демешкиной. До нее рядом ехать. Вот и выбери час — побывай…
И я побывал. Село Ровное, где живет Анисья Михайловна, совсем рядом с нашей Утяткой. А если по прямой ехать, то и вовсе — соседи… И вот я в гостях. Хозяйка дома только что приехала в тот день из Москвы. Вызывали ее в ЦК комсомола на встречу ветеранов с молодыми трактористами страны. И там, на этой встрече, тоже задали такой же вопрос: каким он был, этот военный хлеб. И не готовилась она выступать, а пришлось. И получилось ее слово простое, спокойное, как разговор за домашним столом… А потом — такая же встреча в Музее Революции. И опять Анисью предупредили, что она должна выступить, рассказать о себе. И она стала рассказывать, разволновалась — губы дрожат. Да и как тут сдержаться — ведь все опять поднялось в глазах. Особенно то собрание — в первый же день войны. Собрались тогда люди возле пожарки — сбежались и стар и мал. И председатель сельсовета объявил, что на рассвете пришла война — на нашу Родину напал враг. Уже все знали об этом, а все равно стало тихо, как в ночном поле. И вдруг встрепенулись бабы, заголосили. Но Анисья сдержалась… А потом потянулись в район подводы с демобилизованными. Увезли они и мужа ее, но снова не было слез. Только все время бегала за ворота, точно поджидала кого-то, но тот, желанный, не возвращался.
Она забылась работой и сыном… И вот на встрече первых пахарей ее стали расспрашивать о сыне, о тех первых военных днях.
— О сыне было легко рассказывать… У тебя есть дети-то, Федорович? — Глаза у Анисьи смеются, они то серые, то синеватые, а то совсем-совсем закрываются — одни щелки от них, а там — темно… Не пробиться к глазам.
— Есть, конечно… А как же без них?
— Вот-вот! — Глаза ее оживают и успокаиваются. И она подвигает поближе стул: — А я сына Витю прямо в поле родила. До последнего сидела на тракторе. Смеялись после: «Сынок-то у тебя полевой». До восьми месяцев докормила, сдала няньке — и снова на пашню. А что делать? Сама вся исхудала, обезобразела, а кому жаловаться — война ведь шла. И все времечко на колеснике. Голодная да холодная и в продувной слабой фуфаечке. Да и то не в своей — втроем одежду эту носили. И вот дождь ли, снежок ли — и все на коленки, кабины нема… Это сейчас! Да что говорить. А тогда лишь глаза зажмешь и ну да пошел. Вот и потерялось в те дни здоровьишко. Еще долго живу…