Письма внуку. Книга первая: Сокровенное
Шрифт:
Пластмассовых небьющихся стекол тогда еще тоже не делали…
Много лет спустя, став биологом, я сделал для себя неожиданное открытие: среди миллионов видов животных не бывает… изнасилований. Да и быть не может: сближение полов свершается только по обоюдному их согласию и желанию. Насколько же надо было в своем "развитии" человеку отойти от общего Древа Жизни, чтобы докатиться до столь великой гнусности, порой "приправленной" садизмом и прочим надругательством! Мало того, "Человека Разумного" потянуло в гомосексуализм, лесбиянство и иные "эротические" мерзости. Вот тебе и Homo sapiens, нареченный нами властелином Природы…
И, была не была, придется поведать тебе вот еще что. Правда, крайне неприятно помещать эти строки в сие неприличнейшее письмо, но
Не знаю, с чего и начать… Тем более, чувствую: вряд ли удастся это описать буквами и их сочетаниями.
Ну, так уж и быть — как изрек некогда Гагарин: поехали!
…В шестом, понимаешь ли, классе нашей 16-й симферопольской школы, но не в моем, а в параллельном "В" (я был в "А") училась — как бы тебе это сказать? — ну совсем мне незнакомая девочка, фамилию и имя которой я узнал лишь после, по подписи к фотографии на "Доске отличников", где, конечно, "пребывал" и сам. Описать, ее тут не берусь, тем более ближе чем за пять шагов подойти к ней не смел; наверное, она была самой обыкновенной, с совсем неяркой внешностью, с нормально овальным лицом, прямыми темно-русыми волосами, остриженными под прямую "скобочку", и, вроде бы, с легкими веснушками.
Однако, при взгляде на нее (а потом лишь при мысли с ней) что-то странное происходило не только во мне самом, но и во всем окружающем мире. То ли она, не ведая того, излучала какие-то мощные удивительные волны, то ли глаза мои, вмиг перенастраиваясь после неведомого воздействия этих волн, начинали видеть ее и все окружающее необыкновенно резко и многоцветно — кто знает…
Но в те секунды меня охватывало какое-то томительное волнение, похожее на ощущение свободного и радостного полета, которое я часто испытывал в "небесных" снах. Ничего общего с той любовью, даже платонической, про которую я прочитывал и книжках и видел в кино, это чувство, как я был тогда убежден, да и подтверждаю сейчас, не имело (а тем более с тем, о чем, тьфу, писал в начале письма). Почему-то я был уверен, что оно, это чувство, возникало при каком-то странном, сложном, редчайшем сочетании стихий, мне тогда неизвестных, и попало, совершенно случайно, изо всех людей мне лишь одному.
Я видел девочку очень редко, далеко не каждый день, не смея даже ее подкараулить издали на перемене или в конце уроков, не смея глянуть долее чем секунду на ее лицо, и ни мгновения — хоть чуть ниже этого лица.
Однажды мне выпало неожиданное счастье: созерцать ее неотрывно целый час на конференции отличников в школьном зале. Я сидел на четвертом ряду, а она на сцене в президиуме, и до нее было метров семь; меня окружали такие же школьники, смотрящие на сцену, и потому я на этот раз не боялся, что она заметит мой восторженный неотрывный взгляд. Увы, больше такого случая мне не выпадало никогда — лишь редкие короткие созерцания на школьном дворе или в коридоре.
Это длилось два года — с огромными томительными перерывами на летние каникулы. Я даже не смел узнать, в какой стороне от школы она живет. Я ни разу не слышал ее голоса. Удивительно, что ни тогда, ни после она никогда не виделась мне во сне — и это наводило на мысль, что она не иначе как юная посланица какого-то иного мира, с иными измерениями, мира далекого и прекрасного. Еще раз стыжусь, что пишу про нее на тех же страницах, на которых поведал о людской похоти и распутстве.
В моей, как я сейчас считаю, затянувшейся — долгой и не очень-то нужной людям жизни (может, лучше бы погиб в лагере? Но тогда не было бы у меня детей, а стало быть тебя, внука) были и увлечения, и любовь, и прочие "сопутствующие" явления. Но даже подобия того, что осенило меня в тридцать седьмом-тридцать восьмом годах в Крыму, я никогда не испытывал, ни о чем подобном не читал и не слыхивал. Что это было — клянусь, неведомо мне до сих пор. Но какую-то необыкновенно мощную подпитку, наверняка помогшую мне выстоять все невзгоды, я получил, как порою думается, именно тогда, в далеком
А имя-фамилию ее, прости уж меня, даже тебе не назову. Разве что инициалы — Л. П. Жива ли она сейчас, юная посланица Иного Мира — не знаю. А ведь может статься: не только жива, но и вечна, и прилетает порою на нашу планету уже под другим именем, чтобы к концу чьего-то счастливейшего детства озарить человеку весь его дальнейший земной трудный путь.
Под другим именем, но в прежнем облике, и с тем же ярким, волшебным излучением.
Как мне хочется, чтобы спустя шесть десятилетий она — именно она и никто больше — вот так же, пусть хотя бы ненадолго, прилетела бы к тебе, мой дорогой, мой любимый дружок — все такая же юная, волшебная… погоди, не подберу еще какого-то, очень нужного слова; увы, как однако беден, банален и скуден наш земной, человечий язык! Святая, священная — нет, не то!
Хотя, кажется, нашел слово: лучезарная.
Нет, не совсем точно… Сияющая… Излучающая сияние… Осиянная…
Вот оно: Осиянная.
Осиянная… Ты прилетишь к моему внуку Андрюше, не правда ли?
Прилетишь?
Письмо двадцатое:
МАТЬ
Долго я тянул с этим, может быть, самым главным, письмом: уж очень сложные чувства меня одолевают при воспоминаниях о маме, а говорить о матери, тебя породившей и воспитавшей, нужно только хорошее. В общем, трудным для меня будет это письмо, как ни увертываюсь.
Ольга Викторовна Терская — твоя прабабушка — окончила какую-то очень благородную гимназию и, вроде бы, еще что-то (уточнить это, как ни странно, я не имел возможности, на эту тему ни она, ни тем более отец, не любили говорить). О ее сестре и брате я упоминал в одном из первых писем — все они, как и их родители, были высокообразованными, высокоинтеллигентными людьми. Мать свободно говорила и читала по-французски, и французскими романами были забиты многие полки наших многочисленных книжных шкафов (потом эти романы меня здорово выручали: когда в военные годы не было бумаги, я писал в школе именно на них, между непонятных мне строчек, да еще и перевернув книгу вверх ногами). Неплохо она знала и немецкий, что мне значительно облегчило в школе его изучение.
Степан Иванович Гребенников был ее третьим мужем. Первым был некий военнослужащий, но вскоре он не то умер, не то погиб; предпоследним был некто Меженинов, и на стеклах нашего уличного надворотного фонаря, внутри которого на ночь зажигалась керосиновая лампочка (не зажжешь — штраф), еще в начале тридцатых годов было обозначено: "Площадь Гельвига. № 8. О. В. Меженинова". Похоже, что именно у Меженинова "отбил" Ольгу Викторовну Степан Иванович. Если это так, то звали Меженинова Стилиан Павлович — его вывел в своей книжке "Фата-моргана", изданной в Симферополе в 1917 году, отец — в виде чрезвычайно гнуснейшего субъекта, лишь чуть изменив его имя — "Флавиан Павлович"; вдобавок отец поменял своих предшественников местами и таким образом как бы отправил своего соперника на тот свет: в книге он заболел и умер, а прообраз того "героя" — Стилиан Швлович, купивший в киоске эту книжку — пришел к отцу, разорвал "этот пасквиль" и бросил обрывки ему в лицо — о том мне поведала моя крестная Мария Степановна Кизельштейн.
Впрочем, к той книжке мы еще вернемся.
Дом с усадьбой, о котором я писал, купил для матери мой дед Виктор Викторович Терский. В нем я родился и вырос, и с ними, Домом и Двором, как ты, наверное, уже уловил, связаны лучшие мои воспоминания. Несмотря на мои истинные и несуществующие болезни детство мое было бы чудесным, если бы не одно "но" — а может быть даже и не одно.
Симферополь. Фабричный спуск, 14. 1958.
Всё, что между больших акаций — мой Дом. А за воротами — Двор…