Письма внуку. Книга первая: Сокровенное
Шрифт:
Во всяком случае, когда я только начал видеть и понимать Мир, уже вместо идиллистического обоюдного счастья, красочно описанного отцом в "Фате-моргане" (там она не Ольга, а Вера), я застал совсем-совсем другие их взаимоотношения. Она называла его, как ни странно, по имени-отчеству, и только на "Вы": Степан Иванович, позвольте Вас спросить… Он, наоборот, жену называл на "ты", и, увы" я ни разу не слышал, чтобы отец назвал мою маму по имени. В лучшем случае "ты", а больше так с ругательствами, то "обычными", то с "обидными", а то и с "трехэтажными"…
Отец, выходец из простонародья, ненавидел дворянское происхождение моей матери, или, как я сейчас думаю,
Чем же заслужила бедная Ольга Викторовна такое обхождение?
Наверное тем, что отец обманулся в своих надеждах. Вот какой, по его разумению, должна была стать при нем бывшая жена Флавиана (то бишь Стилиана) Павловича — цитирую слова "Веры" из упомянутой отцовской книги:
"Но я не жалею: я научилась теперь понимать жизнь, а раньше я ее понимала чуть ли не так, как тот кретин, который назывался моим мужем. В трудоспособности я не уступаю теперь любой крестьянке и почти все по хозяйству делаю сама. Теперь я знаю, что труд есть высшее удовольствие в жизни, равного которому не бывает (отец так считал всю жизнь и это его свойство полностью перешло ко мне. — В. Г.). У нас есть коровы, овцы, поросята, много птицы, большой огород — и со всем этим я справлюсь. Как видите, я сама стала теперь "мужичкой", а когда-то этим словом я других оскорбляла. А вы еще говорили, что из меня никогда не будет хозяйка! Вот подождите — узнаете меня и стыдно вам станет".
Увы, в жизни сложилось все наоборот. Получившая блестящее дворянское воспитание Ольга Викторовна не могла даже пришить пуговицу, и любой труд — даже очень легкий, не говоря уже об уборке, стирке — вызывал в ней страх. Окончательно добили ее бегство из страны близких и приход большевиков в Крым. Сколько я ее помню — а родился я в двадцать седьмом — мама была уже тогда духовно сломленным, может быть даже очень больным человеком. Как тень, она ходила по комнатам нашего огромного дома, вздыхала, плакала; безропотно выслушивала нотации, ругань, а то и проклятия своего супруга, и… ничего не делала. Да, да, совсем ничего: хотя меня мать отчаянно, я бы сказал, как-то панически любила (может оттого, что я был "поздним" и единственным) — меня обихаживала Няня, а жилье — другая прислуга помоложе, а после — сам отец. Наверное только поэтому значительная часть Дома была сдана за мизерную плату квартирантам: семьям Кабаковых (глава их большой семьи Федор Яковлевич был наборщиком в типографии), Малаховых (Александр Дмитриевич — архитектор), Кизельштейнов (Яков Яковлевич, аптекарь, большой друг отца, и его жена Мария Степановна — моя будущая крестная), Даниланов (старичков-пенсионеров). И все равно огромный Двор и Дом были пусты, навевая у матери тоску по безвозвратно ушедшему от нее дворянскому прошлому.
А затем у нее появилась болезненная привычка носить на себе какую-нибудь рвань, в то время как шкафы были набиты всякого рода нарядами. Изредка эти вещи частично вывешивали во дворе для просушки, и соседи дивились и богатству, и причудливости старинных одеяний, а более всего той странной одежде, в которую облачалась Ольга Викторовна: этому наряду скорее всего подошло бы слово "рубище". Потому злые языки ее окрестили "дикой барыней" (у отца, наверное, тоже была уличная кличка, но я ее не запомнил).
Иногда тишина нашего Двора нарушалась громкими криками: взбешенный поведением или одеждой матери отец изрыгал проклятия на всю округу, а то и, схватив какую-нибудь железяку, гонял ее по улице. Зрелище это высыпали смотреть
Моего брата Толю — он был сызмальства принят отцом в нашу семью и усыновлен им, несмотря на ее несогласие, мать откровенно ненавидела, презрительно называя "Толька", лишая его всего, чего можно было лишить несчастного парня; все лучшее отдавалось ее любимцу Витеньке. Понимать эту несправедливость я начал поздно, годам к семи — да что толку, разве могли спасти положение припрятанные мною для него кусочки лакомств…
Весной 1935 года, придя из школы, я увидел у ворот "Скорую помощь" и услышал странный шум во дворе. Квартиранты и соседи обступили больничные носилки, которые после занесли в дом. На носилках лежала хрипящая женщина, в которой я с трудом узнал мать. Шею ее опоясывало багровое неровное кольцо от веревки, на которой она повесилась во флигеле отцовской мастерской — веревка была закинута за вал трансмиссии. Маму спасло то, что она, не умея вязать узлы, намотала веревку как попало, и получилось сложное, путаное, но довольно широкое кольцо. А обнаружил ее повесившейся квартирант Данилан: пошел в погреб (он был под мастерской) и услышал наверху какие-то хрипы.
Отец долго не отходил от кровати приходящей в себя матери. Когда она очнулась, я впервые услышал, как мать, узнав отца, прошептала его имя: "Степа"…
Произошедшее потрясло меня так, что я не очень помню, как вел себя в те дни. Оставаться в этом ставшим для меня страшном доме не хотелось, и я ушел к Марии Степановне (после кончины своего мужа, провизора Якова Яковлевича, она от нас съехала и жила в трех кварталах от нас, недалеко от школы), где и прожил несколько дней, не ходя даже на уроки. Лишь потом кое-как пришел в себя, да и домой-таки потянуло: Дом он и есть Дом. С удивлением я узнал, что и Толя поступил подобным же образом: переждал эти дни у кого-то из своих уличных друзей. Не исключаю, что он жалел, что мать отходили…
Мама моя была красавицей. Невысокая брюнетка с жгуче-черными глазами, тонкой талией и очень правильной фигурой "античных" пропорций — этому удивлялись даже омывавшие тело мамы в 1944 году после ее кончины в Сибири.
Помню фирменную ее фотографию, сделанную в Петербурге в годы ее расцветающей молодости — в рост и в профиль; я пробовал нарисовать ее по памяти — не выходит, зато надпись, сделанную на обороте толстого картонного паспарту рукою ее отца Виктора Викторовича — частично помню:
"Эх вы, фотографы столицы!
(забыл, что-то милое. — В. Г.)… птичке
Придали вид столичной птицы…"
А вот как — документально точно! — описал ее в своей книге мой отец за 10 лет до моего рождения (она изображена спящей):
"…Длинная шея характерно вырисовывалась в полумраке… Смуглое лицо отражает скорбь и спокойствие; мерно вздымается и опускается невысокая грудь.
"И этот нос, заостренный, с небольшими отверстиями ноздрей, затрудняющими дыхание, и эти глаза, неестественно широко поставленные и закрытые неровными ресницами, и этот пушок, рельефно выбивающийся над верхней губой, и эта бледность и сомкнутость сухих губ, рисующих рот линиями решительности и неуверенности, и этот лоб, низкий и узкий, с морщинами от поднятых бровей, сходящихся у переносицы и напоминающих силуэт летящей птицы, и все это лицо, не особенно красивое, но невыразимо обаятельное, — все это ему страшно знакомо, все это он знает, на все это он смотрел когда-то влюбленным и долгим взглядом — и не забыл.