Письма
Шрифт:
О журнале вам говорить право я ничего не сумею, и об нем говорить довольно трудно. «Записки» — не «Библиотека», не «Сын Отечества»; о тех бы я насказал коробы. В «Записках» отделение о России идет как должно. Повести, проза прекрасны. «Недоумение» лучше всех. Стихи, исключая моих, очень хороши, многие чудо хороши! Особенно остаются в памяти Лермонтова все, а Клюшникова, Ивана Петровича: «Собирателям моих элегий», «К ней»; Каткова: «Гренадеры», кой-какие Красова. А всего журнала лучше критика, — не льстя и не шутя; одно жаль: нет вашего имени под нею. Это для многих было бы нужно. Летопись тоже чудо как хороша… А часть наук и так и сяк. Статьи от. Иакинфа «О Китае» интересны — не больше. А кажется можно бы приобретать статьи, какие были в «Телескопе» во время оно или в прибавлении «Одесского Вестника» прошлых лет.
А хуже всего «Сельское Хозяйство». Оно вовсе не по журналу, и особенно какого-то дурака напечатана статья о покраже хлеба и мере, — гадость-гадостью. Да и все статьи не шибкие. Эти господа агрономы напитаны иностранными теориями и принятыми
Все говорить: «Библиотека» больно плоха, «Сын Отечества» никуда не годится «Записки» хороши. Мнение хорошо, а денег нет, покупать не на что. Если же, неравно, выписывают журналы, то потом «Библиотеку» — ради Брамбеуса; он много сперва захватил кредиту своими грязными остротами: они приходились по людям как раз; а «Сын Отечества» — ради Полевого, которого по старой дружбе (стариков много еще и теперь) любят. Теперь «Репертуар» дурен, а «Пантеон» лучше, а все говорят: «Репертуар» чудо, а «Пантеон» дрянь; так, как «Маяк», — гадость, кроме, может, в четвертом номере статьи о философии Бурачка, в которых я больно толку не знаю, а рад каждую статью философскую, как и статью о Шекспире, читать и уважать; а за плоские грязные, бессовестные штуки и остроты Бурачка похваливают. Он, говорят, вишь как всех пощелкивает, да надо всеми подсмеивает, что ну-поди, а! Народ же, как ни дурен, но имеет свое время, пору, силою же в один час его не переделаешь.
У вас в «Литературной Газете» напечатана статья г-на Кронеберга о поправках Гамлета; очень вещь не выгодная для Кронеберга — и довольно дурно его рекомендует. Можно замечать и поправлять ошибки, как ему угодно, можно даже перевести Гамлета лучше Полевого и легче Вронченки; но так бессовестно бранить старше себя и верно лучше себя, и за такой труд, за который Николай Алексеевич Полевой заслуживает в настоящее время полную благодарность! Без его перевода, не было [бы] на сцене такого Гамлета и в нем такого Мочалова, какие у нас есть теперь. Надо бы Кронебергу сначала его перевесть, а потом напечатать, а потом и ругать других, — и дело бы тогда было похвальное. Бранить Полевого за «Уголино», за драмы, водевили и переделку их с французского — другое дело; здесь всякая брань у места.
Андрею Александровичу прошу вас передать мое искреннее почтение. Итак, до свидания, милый, любезный мой, Виссарион Григорьевичу и это свидание буду стараться устроить как можно скорей. В Москве не заживусь, там теперь один Василий Петрович, Павел Степанович, Михаил Семенович. Да если б Бог дал увидеть Гоголя! Застану ль? нету ль в Москве? И не знаком, а уж пойду к нему: хочется быть у него да и только. Любящий вас, как люблю и любил душою, Алексей Кольцов.
О напечатании книги уж верно, приеду, поговорим. Мне все почему-то хочется погодить этот год: книга мала. Если бы еще написать, а уж напечатать порядочную книгу страниц триста, а то ведь хороших пьес не так много; кой-какие и из напечатанных печатать не годится, тогда иные были порядочные, а теперь читать совестно. А впрочем, ваша воля: как хотите, так и делайте; вас слушать я готов. А русские народные песни тетрадь, верно, вы потеряли. «Записки» и «Газету» все номера получаю исправно; и вам, и Андрею Александровичу за них много благодарен.
48
А. А. Краевскому
1 декабря 1840 г. Москва.
Дорогой и любезный Андрей Александрович! По желанию вашему третьего дня был я с Василием Петровичем Боткиным в конторе «Отечественных Записок». Она на Кузнецком мосту; но только вход в нее не прямо с улицы, а надо взойти в вороты и перейти сначала целый двор, не очень чистый, с одной стороны, и над крыльцом ее, вместе с вывескою «Контора журналов», — «Здесь диктируют сукна». — Это не очень ловко. И войдя в сени, направо — то же, а налево — контора журналов. Дверь всегда заперта, колокольчика нету, а как постучишь, отпирают скоро. За маленькой прихожей довольно большая чистая комната. На стенах разные большие и маленькие картины, очень порядочные; прилавки и шкапы сделаны очень хорошо, журналы за стеклами в порядке, на столе записные книги и счета, как следует. За комнатой конторы еще другая большая хорошая комната, где живет сам Кони. Приказчик у него немец, дурно говорить по-русски, Кони тоже; говорят много и охотно, хоть слова их и с трудом понимаешь; и что-то мне показалось, что Кони и
Был у Улитина; он сам начал речь о конторе, о Кони, конечно соболезнуя и жалея вас, и кончил тем, что он у себя бы в лавке согласился на каких вам угодно было бы условиях вести подписку честно и аккуратно, — чего на деле он, может быть, и не исполнить, но все-таки глядите, чтобы и Кони вас не надул. Какие нужно взять меры, возьмите; переводить же в другое место и поздно, и некуда, и неловко. Разве угодно вам сделать только то, чтобы и обеспечить себя, и уладить это дело как-нибудь получше. Так можно сделать вот как: я говорил Василию Петровичу Боткину, и он соглашается в этом деле принять участие: через 2 недели приходить в контору, делать счет, брать деньги от Кони и посылать их к вам. Если это вам сделать будет угодно, то вы пришлите на имя В. П. Боткина доверенность, а насчет вывески распорядитесь, как знаете. Если можно переменить квартиру и сочтете надобным в другое, лучшее место, чтобы ход был прямо с улицы, — то это ваше дело.
Извините, что пишу как-то неловко, нескладно и на гадкой бумаге: приехал недавно, дела много, а написать к вам хоть как-нибудь, а хочется поскорей. Будете говорить об этом деле с Ф. А. Кони, обо мне пожалуйста не говорите, а то он будет сердиться. Я проживу в Москве две недели. Захотите писать ко мне, пишите на имя Боткина. Искренно любящий и уважающий вас Алексей Кольцов.
49
В. Г. Белинскому
15 декабря 1840 г. Москва.
Милый Виссарион Григорьевич! Вам до последней степени кажется невероятным мое долгое молчание. Восемнадцать дней я живу в Москве, и к вам еще ни слова. Да мне самому это уже, наконец, показалось очень странным; но или так у меня в натуре, или, поехавши из Питера, мне было очень горько. Расстаться с вами прежде было делом обыкновенным; теперь не так. А как долго не мог привыкнуть, что уехал: еду, в Москве, — и вас со мною нет. Питер меня, в нынешнее мое житье в нем, меньше привязывал: мало я в нем оставил, меньше он во мне. Проигрыш дела также сильно подавил меня, хоть я и молчал, и он- то был больше виною моего молчанья. У меня, вы знаете, было другое дело в Москве. С первых дней приезда я занялся им, оно переменило было свой ход. Надо приложить силы и время, — и десять дней как не было. Теперь оно кончено, и, слава Богу, хорошо. Письма князя Вяземского имели полный успех; без них я бы ничего не сделал: и хлопоты и труды пропали бы напрасно. После десяти дней я собирался писать каждый день к вам, но так пришло ко мне время хорошо, такая полная жизнь вдруг посетила мою грудь, что я подобной не видал давно, давно… Мне не хотелось упустить эту пору, — за карандаш и начал кропать стишонки. Их все посылаю с этим письмом к вам; прочтете, — увидите, что время шло у меня не даром. Но, кроме этого всего, я к вам теперь писать часто как-то не могу, сделалось тяжельше; все собираешься, хочешь написать и больше, и лучше, и оставлялось до завтра; завтра — опять тоже; и я уверен, что и теперь пишу к вам так же, как бы написал вчера и третьего дни. Но что ж делать? — Я человек, подвержен общей слабости подобных мне людей.
Однако, несмотря на худой ход моего дела сначала, все-таки, как говорили с вами, что во вторник вечером я успел быть у Василия Петровича, и у нас с ним начался разговор о вас и шел за полночь далеко. Говорил ему обо всем: где вы живете, как вы живете, с кем вы живете и проч. и проч. Он обо всем слушал с полным к вам участием, — да иначе и нельзя было, — и совсем согласен с вами. А как он, любить вас? Этот вопрос совсем лишний. Из прежней апатии своей он почти вышел; остаются в ней и еще кой-какие части прежних впечатлений, да уж действуют легко и, кажется, скоро совсем улетучатся в ничто, — и хорошо будет. Я прежде не знал этого, и потому он казался мне иногда странен. Но, впрочем, он ко мне гораздо лучше. Я подозреваю, что виною этого вы. Вы что-то мне об этом, помню, намекнули; за что вас благодарю, и вместе, если бы вы мне об этом сказали тогда, я бы попросил вас не говорить ни слова. Подобные вещи не очень удобны: или мы можем отяготить человека противу его желаний, или вовсе оттолкнуть рекомендованного человека. И я сначала бывал у него не очень часто, несмотря на то, что он был ко мне всегда хорош; но потом увидел, что, кроме всего сказанного и переданного, есть у него свое для меня местечко, особенное; тут мне стало легче, и я бывать начал чаще. Красов у него живет в доме, и они сжилися, — и Красову очень хорошо.