Письма
Шрифт:
36
Кн. В. Ф. Одоевскому
15 февраля 1839 г. Воронеж.
Ваше сиятельство, любезный князь Владимир Федорович! Недавно я был с вашим письмом у графа и графини Евдокии Петровны Ростопчиной, и целый вечер пробыл у них чудесным образом. Что за женщина эта графиня! В нашем материальном городке, после этой пошлой толпы людей и дрянных женщин, такая встреча невольно погружает душу в сладкое упоительное забвение; заботы, горе, нужды как-то принимают другой образ, волнуют душу, — но не рвут, не мучат ее. Благодарю ваше сиятельство! Кроме минуть священного унынья, если были когда-нибудь в моей жизни прекрасные минуты, которые навсегда остались памятными мне, то все они даны мне вами, князем Вяземским и Жуковским: вы могучею рукою разогнали грозную тучу, вы из непроходимого леса моих горьких обстоятельств взяли меня, поставили на путь и повели по нем. И чем еще я не был обязан вам? Всем, всем, всем. А чем за это все вам я заплатил? И чем заплатить могу? Грустно. Я навсегда останусь вашим должником… Иди дела мои теперь не так, как они идут, — и я бы жил уже славно. Великим богатством обладаю я теперь: получаю «Отечественные Записки», «Современник», «Московский Наблюдатель» — три журнала; чего ж мне еще больше? Читай и трудись, трудись и читай. Широкое поле передо мной, есть с чем гулять по нем; одна беда, никак
Досадно только, что как-то все у меня идет к верху дном; вот едва только уладил дела свои в казенной палате и погасил огонь, как, на беду мою, открылась новая палата, и стороной я слышал уж, что новый управляющий ее Дмитрий Васильевич Похвиснев хочет опять раздуть погаснувший огонь и возобновить то дело, по которому так много принимали участия вы, его сиятельство князь Петр Андреевич Вяземский, и его превосходительство Василий Андреевич Жуковский… Если он в самом деле эдак сделает, ну, тогда делу конец… Ваше сиятельство, не смею вас просить, но кроме вас просить мне некого: что хотите, делайте, но еще примите участие в моем положении, еще замолвите слово и разгоните собирающуюся над головой моей тучу, пока она мне не разбила голову. Пока вы за меня, никто против меня. Вот моя надежда, — и поверьте, что я хлопочу не из пустяков, и прибегаю под ваше покровительство не для того, чтобы подлым образом выплакать сначала от человека сильного участие, потом бессовестно наезжать на встречного и поперечного (как делают подлецы). Нет, я хочу как-нибудь выйти лишь из моих тесных обстоятельств и меньше с людьми делать шуму, и как-нибудь уладить с ними тише и потом вздохнуть свободно; вот все, что нужно мне.
С истинным почтением и преданностью честь имею пребыть вашего сиятельства покорнейший слуга Алексей Кольцов.
37
В. Г. Белинскому
[Май 1839 г. Воронеж].
Милый, любезный Виссарион Григорьевич! Я так забылся перед вами, так много задолжал, что ничего уже не могу сказать в оправдание, ровно ничего. Все это время шло у меня как-то глупо, дурно, так — Бог знает как. Хлопот с утра до ночи каждый день, на ногах не постоишь, и, кажется, если посмотришь на настоящий день, видишь много сделано, а сказать, право, обо всем двух слов нельзя. Торговля — грязь, дрянь, а на моем месте вещь необходимая, — вози покуда запряжен; придет другое время, может, будем другие и мы. А знаете ли: сто раз сбирался к вам писать, не пишется, стыдно как-то пестрить бумагу без пути, и еще бы, кажется, не написал бы к вам, и долго бы, до зимы, да крайность, да случай.
Не взыщите, если я буду теперь говорить совсем не так, как бы хотел говорить. Но первое, сначала всего благодарю вас за милый, прекрасный и умный подарок. Как хорош ваш журнал, чудо! Как много пользы он мне делает! Еще благодарю вас за него. Одно меня печалит в нем, что он дюже опаздывает. Конечно, это бы еще ничего, да то беда, верно вы никак не выйдете с ним еще на ровную дорогу, верно до сих пор еще добрые люди всеми силами теснят его, и вы до сих пор еще с ним бьетесь, колотитесь; досадно! Странно у людей дела идут на свете: «Московский Наблюдатель» стой, а какой-нибудь брюхан-толстяк иди. А жирны «Отечественные Записки», чересчур жирны! Вот уж чего хочешь, того просишь. Навозу, платья, отрепья, сору, дряни — вволю, и кой-где алмазы есть. Мне весьма нравится повесть «Бела» Лермонтова.
Вы не можете представить, какой богач я стал хорошими книгами, — есть что читать. Ваш подарок получил; «Отечественные Записки», «Современник» то же; от Губера получил «Фауста», от Владиславлева альманах «Утреннюю Зарю». Купил полное сочинение Пушкина, «Историю философских систем» Галича; мне их наши бурсари шибко расхвалили; а я прочел первую часть; вовсе ничего не понял; разве философия другое дело? Может быть. Итак, будем читать еще до конца. Теперь один недостаток показался: еще надобно обзавестись непременно Историей Карамзина. У меня есть Полевого и Ишимовой краткая, а хочется иметь полную. Да опер несколько: Роберт-Дьявол, Фенелла, Дон-Жуан, Виндзорские кумушки Шекспира; хоть дурной перевод, да все лучше, чем ничего. А Дон-Жуана прочесть после Пушкинского! А каково сострил Росковшенко с Катковым: в один [нрзб.] перевел Ромео, и, я думаю, деньги взял с «Библиотеки». Видно у Каткова почему-нибудь дело село на пень. Он хотел напечатать прошлый год, а еще нет. Как бы хорошо было его перевод прочесть весь после отрывков.
Скажите, ради Бога, что мне делать с Владиславлевым? Четыре письма прислал, все просить стихов в альманах: хоть вынь, да положь — да и только. Жаль, что не могу вам переписать всех писем: крайне любопытны. В них он другой человек, чем наружи; по крайней мере я кой-что из них выпишу. Я просил, чтоб он к одному человеку прислал письмо. — Первое: «Отыскивал я доброго человека, который бы дал мне нужную вам рекомендацию, и за всеми стараниями и поисками не найду никого — да и только. Пишите, пожалуйста, пишите о себе, авось что-нибудь и придумаем». Другое: «Я вполне сочувствую вам — как скучна и томительна эта жизнь! — и дарю вам правило: Бог не без милости, казак не без счастья. Веруйте в него; оно не оставить, а вы меня за него поблагодарите. Краевский писал вам о нашем предположении о книжной торговле. Мысль завербовать вас родилась во мне с первого знакомства с вами. Обдумайте-ка это дельце пообстоятельней, да и решитесь на что-нибудь; ведь, кроме прибылей, которые очевидны, вы будете жить между людей. Если найдет на вас вдохновение, пришлите мне, любезный друг. Алексей Васильевичу ваших стихотворений для будущего альманаха; может быть, балуя меня, вы позволите и выбрать, хотя у вас все одинаково прекрасно. Дружески обнимаю вас». Третье: «Вы не отвечаете на призывы приятельские, так вот вам песня; слушайте-ка: я издаю на будущий год альманах в пользу детей больницы и печатаю его в числе пяти тысяч экземпляров; и для этого надо начать дело с мая, потому что надо иметь время, кроме печати, для сушки, прессовки и сортировки бумаги и для изготовления пяти тысяч переплетов, потому что всякой экземпляр будет в переплете. Все это требует много и много времени. Полагая, что вы не совсем забыли нас, петербургских, и по приязни вашей не откажетесь от участия в моем альманахе на будущий год, я прибегаю к вам со всеусерднейшею просьбою: прислать мне ваши пьесы поскорей. Прозы у меня много, — но стихов будет мало очень, и то отборнейшие. Вот почему мне нужны ваши стихи. А не пришлете, так и все стихи по боку, и будет одна проза, — и грех будет на вашей душе. Торговля наша идет помаленьку; при ней два журнала, только нет хозяина. Рискните, погадайте, авось и впрямь выйдет по-нашему. Неужели
Я писал ему: «Хоть мои дела очень дурны, но все мне нельзя ехать к вам, потому я должен две тысячи рублей; отдать нечем, и полиция не пустит. Хотел бы душою — да нельзя». — Конечно, мои дела дурны, да не так еще, как я писал к нему. Но что ж с ними делать? Ведь надо как-нибудь дощупаться правды, — а у этих людей деньги скорее всего откроют грудь. Я вперед знал: не только рублей две тысячи, а копеек — Владиславлев и Краевский не дадут. И он об этом во всех письмах деликатно молчит. После четвертого письма я послал одну пьеску. Что ж было делать? Ведь стыдно в самом деле не послать: что ни говори, а я от него уже два альманаха взял, чего ж еще? — и это великая милость. И хоть я Владиславлеву не верю, что пьеска дурна, но однако ж, может быть, он и прав. Ведь было ж со мной несколько раз: кажется хорошо, а вы говорите: — дрянь; дурно — хорошо. Так и теперь, может быть. Я вам ее посылаю — «Путь». Пожалуйста, посмотрите. Если в самом деле дрянь, так уж лучше попросить Краевского, чтобы и он ее не печатал. Чорт знает — я в этих делах большой осел. А другая — «Старому товарищу». Тоже, если хороша, напечатайте у себя в журнале, а не хороша, так и быть, — не надо. Да я к вам послал прежде три пьески, скажите о них словца два: что хорошо, и что гадко, и про «Бегство», что напечатано в «Современнике». Не годится ли «Дума перед образом Спасителя»? Если хороша, я ее пошлю Владиславлеву, а нет, — ну и у меня уж больше ничего нет, и совесть будет чиста. Вы мне особенно теперь скажите обо всем, потому что я теперь более всего дорожу вашим мнением, и мне оно нужно. Прежде был жив Сребрянский, он чудную имел мысль и любил говорить правду. Теперь его нет, и я один, и кроме вас у меня никого нет. Видите ли, почему я вас прошу в такую пору, когда вам может быть не до меня и не до себя.
Да дайте пожалуйста сему подателю моих книжонок двадцать. Я все ими сорю кое-кому. Василию Петровичу, Ивану Петровичу почтение. Всему собору вашему низкой поклон.
38
В. Г. Белинскому
28 сентября 1839 г. [Воронеж].
Милый, любезный мой Виссарион Григорьевич! Все недосуг и недосуг, да сколько ж терпеть мне? Полно, кончено! Сколько могу я, сколько успею (не ладно, не в порядке), но хочу говорить с вами; давно душа хочет беседы, давно ей хочется сказать вам, что есть у ней к вам. Много у ней есть интересов, но мертвая буква укорачивает ее желанья. Боже мой, как я виноват перед вами! непростительно виноват! Сколько времени получил от вас письмо, и какое! вмиг хотел, по прочтении его, переселиться к вам весь. Но, — чорт с ними! эти дела опротивели! — пусть хоть сегодня на вечер не приступят к горлу. И что напишу к вам после вашего письма? Милый Виссарион Григорьевич, стыдно мне за ваши письма угощать вас моею дрянью, и, кажется, под разными формами дел… Эта мысль удерживала меня писать к вам. А что ж придумаю? что напишу? Ровно ничего, все то же, что и тогда. Видно такая моя участь: чем больше думаешь, тем глупее; вечно не то делается, что делать хочешь. Или я желаю невозможного? Нет, поверьте, мои желания весьма ограничены. Если бы образцов не было; — они перед глазами. Почему ж у добрых людей делается иначе, чем у меня? Там везде логика, теория, а у меня чорт знает что такое; что ни начнешь писать, не строится, не вяжется, а ежели и свяжется, то страшно смотреть. Если не обмануть я другими, и если вы ко мне не пристрастно великодушны, — то или я дурак, или я бессовестно обмануть всеми. Горькое сознание робкой думы-мысли.
Да, Виссарион Григорьевич, вы совершеннейший колдун. Еще не было в жизни моей мучительнее состояния, как в прошлом годе. Плохое, мучительное дело, больной Сребрянский; смерть его все довершила. Если вы не понимали прежде… Но нет, не может быть, вы и тогда понимали много. Скажите же: в одну минуту разломать то, что крепло пять лет, моя любовь к нему! Его прекрасная душа, желанья, мечты, стремленья, ожиданья, надежды на будущее, — и все вдруг… Вместе мы с ним росли, вместе читали Шекспира, думали, спорили; и я так много был ему обязан; он чересчур меня баловал. Вот почему онемел было я совсем и всему хотел сказать «прощай»; и если б не вы, я все бы потерял навсегда. Вы мне много сделали. Меня ведь не очень увлекала и увлекает блестящая толпа; сходки, общество людей, конечно, хорошо, — но если есть человек, то так, а без него толпа не много даст. Опять я такой человек, которому надобны сильные потрясения, а иначе я нуль; никто меня не уничтожит с другой душой, а собственно мою уничтожит всякой. Не поддержите вы меня в Москве, — я бы ни одной строки не состряпал. Но все я сомневался, захотите ли вы меня держать на помочах, или нет. Сами знаете, ведь об этом нельзя ни умолить, ни упросить: когда душою не хочется, — и дело решено. И вот ваше письмо совершенно меня обрадовало; здесь вы пророчески узнали мою потребность, чего я ждал от вас долго молча, и, слава Богу, дождался наконец. — Я весь ваш, весь, навсегда! И пьес моих вы хозяин полный: никуда, кроме вас, не пойдет ни одна; и скажу вам откровенно, если я их кой-куда разбрасывал, на то была или необходимость, или расчеты, конечно не денежные (избави Бог, я об них не мыслю), а расчеты другого рода. Теперь же мне хочется быть в «Отечественных Записках» и кой-когда в «Современнике» и в альманахе у вас; а у Владиславлева быть или не быть, все равно; в других журналах также.
Благодарю вас, милый Виссарион Григорьевичу за вызов ваш, от всей души благодарю. Рад до смерти, что вы сошлись с Панаевым, — он славный, добрый человек; и мило сделали, что теперь сотрудники Краевского. Андрей Александрович тоже человек славный и добрый, хоть и в своем роде; но все он почтенный человек, и его нельзя не любить, он большой мастер, умеет расположить к себе всякого, и право в нем есть искра Божия добра. В Петербург вы едете — не только это хорошо; но вам нужно там быть. Пусть он на первый раз вас не очень ласково приметь, пусть многие будут на вас смотреть подозрительно, пусть будут говорить и то и се… Бог с ними! Ничего не сделают. Вся их выгода в одном: иногда нанесут на первый раз неприятностей, и то легких. Пусть их отуманят утро, а оно все-таки разведрится опять, и солнышко засветит в нем роскошней прежнего и блистательней. Они бы рады сделать и больше, да вы не дадитесь; вы уж знаете, как с ними ладить; опыт вас заранее приготовил к ним. «Ты царь, живи один» — святая правда, и ваш девиз она. Но Эрмитаж, но Брюлов, но весь Петербург снаружи даже, Нева, море стоят гораздо больше; и, может быть, года через два за границу, к Гоголю, в Италию. Надо быть в Италии и Германии, непременно надо; без того вам умереть нельзя.