Плачь, Маргарита
Шрифт:
Три года прошло, и вот все повторяется. Они так же стоят лицом к лицу, только третьего сейчас между ними нет. Тогда, в жесткой схватке честолюбий, они, нанося удары друг другу, измучили, искромсали его душу; теперь, готовясь к решающему удару, — едва не добили окончательно. Оба понимали это. Понимали и то, что умный, сильный Гесс стоял между ними, пока мог и хотел стоять. Но после того, что случилось сегодня, в нем, как в любом человеке, мог сработать инстинкт самосохранения, и тогда они остались бы лицом к лицу, уже не фигурально, а вот так,
— Я хочу знать — что ты вчера заливал коньяком, — произнес Рем. — Бедный Руди! У него всякий раз хватает воли быстро закрыть глаза, когда ты нечаянно открываешься.
— Я скажу Рудольфу, какую сделку ты мне предлагал — свою лояльность в обмен на то, чтоб я не мешал тебе выражать… твои гнусные чувства. И он поверит мне! Да, он поверит мне, — прошипел Гитлер, почти вплотную приблизившись к лицу Рема, — потому что мы оба с ним живем идеей, а ты… ты — животное!
— Давай-давай! Раскройся еще раз. А вдруг он не успеет зажмуриться?
Гитлер отступил. Прислонился затылком к стене и закрыл глаза. Он ясно почувствовал симптомы приближающейся апатии — тяжкого состоянья, из которого приходилось всякий раз выбираться, точно из сточной канавы. Поединки с Ремом всегда стоили ему всех сил, и этот не был исключением. Еще один удар, и он свалится.
— Чего ты хочешь, Эрнст? Ты сам себе отдаешь отчет?
— Теперь — да. Я предлагаю тебе сделку. Ты прав — я не умею любить человечество, «жить идеями». Пусть я животное. Это уже не имеет значения. Отпусти его.
Гитлер желчно рассмеялся.
— Но ты же знаешь Рудольфа! У меня нет власти над ним.
— У тебя есть цепи. Брось их! Отпусти его! Он и так всю жизнь станет бряцать ими, не смея стряхнуть. Но дай ему дышать, жить!
Гитлер опять закрыл глаза.
— Бред! Ты бредишь! Чего ты хочешь от меня? Чтобы я пошел и сказал: «Убирайся к дьяволу!»? Хорошо, пойдем, я скажу!
Рем презрительно усмехался.
Гитлер молча стоял у стены. Все было ясно между ними, ясно настолько, что нечего было добавить. Усталость и эмоции дали о себе знать — обоим хотелось скорее расстаться и передохнуть.
— Послушай, Эрнст, — наконец проговорил Адольф. — Я прошу тебя отложить пока все это. Я не могу даже оставить тебя с ним. Он спросит о старике, станет упрекать… У вас может начаться тяжелый разговор, а это недопустимо в его состоянии. Ты согласен со мной?
— Согласен. А успокоить его ты не хочешь?
— Конечно! Каким образом?
— Давай вернемся вместе в зал. Гитлер стиснул зубы, но кивнул.
— Конечно. Это лучшее, что мы можем сделать сейчас. Я только…
— Не нужно, Адольф! Мы с тобой достаточно для него сделали. Теперь предоставим его врачам.
В общий зал они возвратились вместе, имитируя важный разговор. Несколько минут стояли, позируя для присутствующих, почти у самого входа, затем пожали друг другу руки. Фюрер откланялся.
Приступ апатии накатывался
Оставлять Рудольфа в убогой душной комнате он не хотел, но и везти его, такого, к Хаусхо-ферам не хватало духу. Однако Гитлер все же вернулся в «сторожевую» и попросил врачей осторожно разбудить Гесса.
— Он никогда не простит меня, если я позволю так напугать его жену, — пояснил фюрер.
Врачи сочли это вполне резонным. Гесса разбудили. Он чувствовал слабость и боль от реанимационных мероприятий Шахта, но умудрялся даже шутить, говоря, что только теперь окончательно протрезвел.
Они вышли через черный ход и сели в машину.
— Ты доедешь? — хмуро спросил Адольф.
— Доеду. Голова только дурная. Ничего сообразить не могу, — признался Гесс. — Как тебе понравилась Юнити?
— Кто?
— Юнити Валькирия.
Гитлер покосился на него опасливо и, взяв за запястье, стал слушать пульс. Гесс отнял руку.
— Ты полчаса говорил с женщиной и не выяснил, как ее зовут? Вполне по-американски.
— Ах, та! — вздохнул Адольф. — Я думал, ты бредишь. Она Валькирия?
— Да. Может быть, имена определяют судьбы. Если у меня будет сын, я дам ему выразительное имя.
— Не люблю Берлин. Никогда не согласился бы жить здесь, — заметил Гитлер, когда они возвращались к Хаусхоферам. — Ты только послушай, как звучит. Берлин. Берлин. Точно лягушка квакает.
Гесс не ответил, мрачно наблюдая, как уличный рабочий счищает со стены банка остатки плаката со свастикой и портретом фюрера — следы предвыборной агитации. Попробовал бы кто-нибудь в Мюнхене вот так скрести по лицу фюрера!
— Послушай, ты! — крикнул ему Гесс. — Может, догадаешься ведро воды на стенку вылить?!
Рабочий, парень лет двадцати, обернулся в недоумении. Потом, пожав плечами, взял стоявшее тут же ведро и плеснул на стену кофей-но-грязной жидкостью. Рудольф с досадой отвернулся. Они прошлись немного вдоль набережной, безрадостно глядя на темную водицу Шпрее.
Гитлера позабавила эта сцена и мальчишеская досада Рудольфа. Было в ней что-то такое, чему он названия не подобрал, но от чего у него вдруг потеплело в груди.
— Я вот что думаю, Руди, — сказал он уже у ворот дома Хаусхофера. — Поезжай в Мюнхен. Встречай родителей, а я здесь закончу дела. После снова разъедемся: они, наверное, захотят провести зиму в Рейхольдсгрюне, в вашем имении? Я ведь догадываюсь, о чем ты мечтаешь. Работать с Карлом и не видеть никого из нас.
— В Мюнхен мы можем уехать вместе, — сдержанно отвечал Гесс. — Если Шлейхер решится на встречу, место для него не будет иметь значения. Для него, но не для тебя. Здесь, в Берлине… — Он досадливо поморщился. — Одним словом, почему бы нам не уехать вместе, к примеру, послезавтра?