Пленная Воля
Шрифт:
И разве мы отбросим с ожесточением эту книгу, когда прочтем в ней открытое признание поэта перед миром в своей духовной пустоте, в нищете своей, в тщете своего безверия!
Здесь, в Париже, и совсем недавно, в 1926 г., С. Рафаловичем написано такое законченное по форме и внутренне выдержанное стихотворение, как «Моя душа»:
Давно меж нами нет согласья, И наша близость — звук пустой — Но стали мы не в одночасье Такой несхожею четой. Былые дни, как лист осенний, Шуршат и памятны двоим; НоНо все же — нет!.. — не все в стихах Рафаловича траур и помпа похорон, не все лишь надгробный плач над собой, и не все отчаяние и беспощадное самообнажение своего небытия. Правда, это было уже давно — там, среди виноградников Тавриды, у склонов гор над татарскими деревнями у Алушты, среди призраков менад и Артемиды, когда у поэта вырывались дифирамбические песнопения —
Он жив, он жив, языческий пэан, Рожденный в рощах Элевзинских, К чужой земле припал великий Пан, И плещет Понт Эвксинский…Или позднее в Кахетии — под скрип арбы и под тягучие звуки зурны — в стране Руставели, когда поэт вспоминал «стройные песни старины». Или еще позднее, в Тифлисе, — в «недвижный и тяжелый рыжеволосый день», там, среди «отягощенных садов», или в ночь, когда –
Из рук разжатых Август щедрый Алмазы яркие стряхнет На сосны черные и кедры С пылающих высот.(1921)
Или еще позднее, даже в столь роковом для него Париже, когда были еще отрадой ему
светлые улыбки, Ресниц пушистых трепет зыбкий, И тихие слова любви…(1923)
И как ни пессимистична, как порою даже ни груба в своем конечном отчаянии эта книга поэта, читая в особенности ее последние страницы, в спокойствии, в тишине душевной, без тоски, оцениваешь как большое достижение сжатые эпиграмматические утверждения, хотя полные и все той же горечи, но умиротворенные и какой-то мудростью.
Вот несколько образчиков отсюда:
Когда на солнце тает лед, Рыбак сурово чинит сети; А счастье — это синий свод Над лужей, где резвятся дети… Божьего в труде Лишь то, что он — проклятье Божье… Но на земле и птицы не поют, А лишь клюют зерно и пьют из лужи. ЛюбимаяЛоллий ЛЬВОВ. «Русская мысль». 1927, № 1.
К. Мочульский. Новые сборники стихов
С. Рафалович. «Терпкие будни».
В. Рождественский. «Большая Медведица».
В сборник «Терпкие будни» С. Рафалович, включены стихи разных периодов (часть их уже была напечатана в книге его «Август» 1924 г.). Иногда стихотворения, помещенные рядом, отделены целым десятилетием (например: «На людной площади» — 1916 г. и «Моя душа» — 1926 года). И все же сборник удивляет цельностью и единством тона. В ранних стихах, эпически-медлительных и торжественных, полных «античного» красноречия в стиле Брюсова:
Торжественной увенчаны луной, Звучат ночные дифирамбы…уже чувствуется переход к суровой и «терпкой» диалектике последних лет. Исчезает декоративность, тускнеющие краски, меркнут «ризой пышною и зноем отягощенные сады», — догорает «рыжеволосый день». Спускаются сумерки: от чувственного изобилия «Августа щедрого» — остается горсть пепла.
Из многих дней, бесследных, незаметных, Как пыль, как пепел, как песок, Задумчиво плету венок, Себе и миру дар заветный.Еще недавно — для поэта «сверкало солнце и жужжали пчелы» — мир веселый, блаженный пьянил своим «густым ароматом». И поэт не «говорил» о нем, а «пел». Его поэзия насыщена образами, символами, ритмами: в ней была жажда и жадность; строфы ломились под тяжестью «земных даров». Звучание, преизбыточность, перегруженность, упоение «покровом златотканным». И когда, в какой таинственный «предсумеречный час» — разорвался этот покров? И незыблемость, плотность мира вдруг распалась: он стал «чужим и прозрачно-призрачным», и поэт, доселе «осязавший» мир любовно и восторженно, — отстраняется от него:
Не верь свидетельствам простым Ни рук своих, ни глаз, ни слуха.Обманутый любовник, «обнищавший богач» — видит: его жемчуга — поддельны. Вместо сладостного праздника — «терпкие будни». Мир разлетелся легким дымом — и в темной пустоте — он наедине со своей душой. И по-новому строго и горько пересматривает он свою жизнь. Стихи его больше не «поют». Они — просты, резки, нарочито сухи. От них остается терпкий вкус пепла. Теперь ему не до «божественной игры», не до «звуков сладких». Он подводит итоги: он ведет тяжбу со своей душой. Он обвиняет и защищается: — это суд. Слова его не «живописуют», а определяют. В них острота и точность: строфы сковывают в одну цепь, ни одного ненужного сравнения, ничего для «чувств»; все снято, все отброшено, все принесено в жертву «правде»: «лучи высоких напряжений» обнажили костяк. Стихи — четкие, как чертеж, замкнутые, одинокие. От пьянящего напитка — наслаждений, страстей, надежд — на дне осталась одна капля — терпкая капля воспоминаний.
Какого Божьего суда Мне ждать смиренно и уныло, Когда исчезли без следа И прошлый я, и то, что было? И разве Судный День страшней Всех дней моих, пустых и лживых, Бессмысленно несчастных дней И дней бессмысленно счастливых?<…>
К. Мочульский. Газета «Звено». 1927, 30 января.