Плешивый мальчик. Проза P.S. (сборник)
Шрифт:
Дед, когда клекот-шум услыхал, то понял, что это радио, про которое уже полгода твердили в деревне, что вот есть в Красноярске такое «радио» и в него все слышно.
И ставни уже заскрипели, двери захлопали, народ вышел строить социализм, потому что было время первых пятилеток и индустрия огненным крылом махнула по России.
А дед был в сапогах хромовых. Сапоги гармошкой, штаны с напуском, косоворотка, тонким кожаным ремешком подпоясанная, а поверх всего – плюшевый длинный пиджак и самое главное – цепь золотая через пузо, а на цепи здоровенные часы-луковицы, просто загляденье часы
И слушал дед радио, рот разиня, а солнце все жарче припекало, но он не вытирал пот, который пропитал усы его, бороду, глаза залил. Понимал дед все, что говорила черная тарелка, а что она говорила – этого дед не знал.
А площадь наполнилась народом, и народ спешил и толкал худую лошаденку, которая виновато хватала вислыми губами чахлые травинки, что пробивались через булыги мостовой.
И был среди прочего народа мазурик в мятой большой кепке, босиком, в майке, из-под которой выпирали острые лопатки – он приподнялся к деду и стибрил у него часы-луковицы и цепь тоже. После этого он скрылся в толпе, завернул в переулок и, хоть никто не гнался за ним, чесанул со всей силы, лупя босыми пятками по пыли, и перевел дух только в ресторане «Дыра», где спросил пива с водкой, закусил соленой рыбкой и, растрогавшись, запел: «Из-под гор горы едут мазуры».
Толпа уже большая собралась. Все на деда любуются, кобыляка старого, что на забор с абзару влез, а он все слушает тот голос московский, волшебный. Потом очнулся – хвать за часы и видит: поздно дело, пусто место.
– Кто тикалки спер? – орет.
А народ-то, знай, хохочет.
А народ-то, знай, хохочет.
– У, лярвы городские, язви в душу вас, печенку гроба мать, – завопил дед и кинулся на загорелых парней, девок в красных косынках и просто кумушек, что всю площадь кедровой шелухой захаркали.
Но видит – не пойдет здесь дело: нет среди этого народа воров. Черный стал, онемел от горя. Сел в тележку и покатил обратно в деревню. Нахлестывает лошаденку да матюкается.
И с той поры радио ему, как серпом по одному месту. Из-за него он и дяденьку моего, Ивана, так затаранил, что тот из дому сбежал, поступил на рабфак, выучился и стал радиоинженером, довольно известным среди специалистов.
Вот и непонятно, чего от этого случая больше вышло: пользы либо вреда. Проню-то раскулачили.
Январь 1966 г.
Красноярск
P.S. И здесь о чувствах, а вовсе не о классовой борьбе, пропади она пропадом.
Вчера, готовя рукопись к печати, я обнаружил на полях этого рассказа древние карандашные пометки редактора с забытой мною фамилией. По-моему, его звали Ванька, и он сам был писатель тоже. Такие, например, как:
«О каких временах это писано? О купеческих?»
«Отвратительно. Автор в дерьме копается! И что за интерес ему в этом?»
«Эх! Нашел же автор над чем зубы скалить!»
«Что они, чумные люди, что ли, которые идут строить социализм?»
«Под Щедрина работает автор, только
Уверяю вас, что подобной живописью были разукрашены и многие мои другие рассказы из этой книжки. Но счетов ни с кем не свожу и после драки кулаками махать не желаю. Тем более что я в этой драке победил.
…с абзару – это словосочетание из местного сибирского диалекта, и на чистый русский приблизительно переводится как «в запальчивости».
Веселие Руси
Плохо кончилась для старика эта престранная история с самоубийством. Еще утром он вычитал в газете, что алкоголизм у нас уже несколько прекращается и вся задача теперь состоит в том, чтобы выпускать вместо поллитровок «читушки» да «косушки»; прочитал, пронят был душевностью той статьи до слезы, а к вечеру взял да и опять надрался.
Это огорчило его жену, старушку Марью Египетовну, которая получала пенсии тридцать два рубля и брала постирушки от соседских квартирантов – молоденьких тонкогубчиков, по первому году служивших летчиками гражданской авиации.
Летчики вовсю занимались любовью, ходили в рестораны и на концерты, катались на такси – вот почему требовали у прачки рубах снежно-белых, с твердым крахмальным воротничком, чтобы черный галстук, впиваясь в эту белизну, давал окружающим понятие о молодцеватости, аккуратности и силе этого юного человека. Получив узел со свежим бельем, летчики напевали:
– Он, он меня приворожи-и-и-ил, па-ре-нек, паренек крылат-а-тай!
А старика привели двое собутыльников. Они прислонили его к двери, сильно постучали в окошко и убежали, опасаясь крепкого разговора с Марьей Египетовной и, кроме того, имея жгучую охоту еще где-нибудь подшабить денег да выпить, потому что были они молоды, как квартиранты-летчики, работали: один токарем, другой слесарем-сантехником, и хотели уж окончательного хмеля, чтоб ничего не было странно.
Когда Марья Египетовна распахнула дверь, старик не упал, как надо было ожидать, а пробежал, растопырив руки, как бежит петух с отрубленной на чурке головой в последнюю секундочку перед падением и предсмертной дрожью.
Пробежав, свалился на домотканую дорожку и заснул. Во сне он всхрапывал, матерился, слюнные пузыри лопались в уголках губ.
– Старая ты б… – сказала ему старуха, когда он очухался, – паскуда старая, алкоголик, нажрался, сука…
– Ты меня не сучи, – угрюмо, но робко отозвался старик. – Не на твои пил, меня ребята угостили…
– А-а, ребята! А что-то как я на улицу выйду, никто мне не подносит, а тебе что вчера, что сегодня…
– Да кому ты нужна, старая проститутощка, – старик никак не мог выговорить последнее слово, поэтому повторил его еще раз, – да-да – проституточка старая.
Старуха знала средство. Она распустила серые жидкие волосы, очески которых наполняли гребешок и липли на желтоватую эмаль водопроводной раковины, она завыла, заойкала, запричитала; она вспоминала свою молодость и жалела, что не вышла замуж за нэпмана Струева Григория, она билась головой о чугунные шишечки старой кровати, и соседка, накинув вигоневый платок, уже летела на вопли по снежной тропинке. «Ах, Марья Египетовна, бедная, вот уж наградил господь…»