Пляски бесов
Шрифт:
– Это что такое? – обратился он к Луке. – Кто звонил?
– Никого нет, – развел руками Лука. – То чудо! – проговорил он, внезапно склоняясь в своих сомнениях к одному.
– Век бы таких чудес не видать, – пробормотал отец Ростислав и пошел отпирать церковную дверь.
Однако же Лука догнал его. Сложил руки перед собой и наклонил короткую шею для благословения. Выпростав пальцы из-под длинного рукава, священник наложил на Луку спешный крест, позволил тому поцеловать руку и торопливо удалился в храм. Лука потоптался на месте. Заглянул снова за угол, но на этот раз не обнаружил в колокольне никаких птиц. Впрочем, прошивая тучи, утяжеленные ночным туманом, по небу сейчас носилась черная точка. То и был ворон. Летел он, то описывая круги, а то мечась в стороны так же хаотично, как и тот звон, который только что обрушился на село нестройной какофонией. Клювом он прокалывал тучи, прежде чем внестись в их рваную массу целиком.
Не описать ту красоту, которую можно было наблюдать на небе. Сверху по нему разлилась серо-малиновая полоса, а под ней нависли хмурые тучи, объятые туманом. Были они такими объемными, что могли сойти за отдельные предметы материального мира,
Склад ума кума имела практичный. Выслушав рассказ Польки о том, как ворон вылетел из Леськиного окна, и сопоставив этот факт со звоном колоколов, она заявила: мол, ворон тот и звонил.
Полька от удивления так и плюхнулась на стул, стоящий у окна. Падение со склона заставило тетку соблюдать строгие меры предосторожности – дорожкой той она больше не ходила и даже перил моста не касалась. Как знать, не заговорила ли их ведьма? А если так, то сбросит мост с себя Польку, как есть сбросит! В заговор Полька верила почти как в Христа. Да и как ей было не верить, когда ни почивший сельский батюшка, ни пришедший на его место отец Ростислав ни разу не сказали, обращаясь к пастве: колдовство – то человеческая придумка, в ведьм – не верь. Говорили они всегда иное: колдовство – грех, к ведьме – не ходи. Но разве все то, что признается грехом, не признается тем самым и существующим, действующим? Не действовало бы колдовство, так и греха такого бы не было. К чести Польки следует заметить: ни разу ее нога не ступала в сторону Леськиного дома. Одно это в немалой степени давало ей право считать себя доброй христианкой. Но в тот день, слушая куму, Полька никак не могла совместить в своей увитой косой голове две разности: колокол – имущество церковное, ворон – ведьмино. Стало быть, как да почему Господь Бог попустил соприкоснуться им в церковном пространстве? И где это видано, чтобы вороны делали работу звонарей?
– Рассказывали мне еще в детстве, – перебила ее мысли кума. – Вороны садятся на колокола. Малые колокола оттого звенят.
– Так ведь не малые колокола в нашей церкви. Наши тяжелые, большие.
– Так и ворон был не простой, – прошептала кума.
Полька охнула, прикрыв ладонью рот.
– То-то, – подвела черту кума.
– Тогда колдовство, не чудо, – пролепетала Полька.
– Тогда не чудо, колдовство, – подтвердила кума.
Через некоторое время тетка и кума, крепко взявшись под руки, вышли из Полькиного дома. Направлялись они к дому Олены, но не стали спускаться по склону, ведущему к мостку. Двинулись они огородами, а миновав с десяток дворов, спустились к речке, сделав петлю. Правду сказать, в этом месте и речка была бурливей и мосток узким, но все лучше, чем ходить по следам черной ведьмы. Кума говорила, ей мать рассказывала, а той – ее мать, что следы ведьм ни дождями не смываются, ни со снегом не уходят. Одно есть от них средство – святая вода. Не случайно кума, направляясь этим утром к Польке, прихватила с собой склянку, и щедро лила из нее, едва ступив на мосток. Теперь, когда все в бесовском вихре закрутилось и вороны по утрам начали звонить в колокола, только Бог мог поберечь береженого.
Ступив на другой мосток, кума встала как вкопанная и уставилась в воду.
– Ты глянь, поглянь, – позвала она тетку, и та сощурила подслеповатые глаза. – Перчатка чья-то, – проговорила кума.
Перчатка, подпрыгивая на мелко рябящихся водах, юркнула под мост, на котором стояли женщины. Те поворотили головы на другую сторону и наблюдали за тем, как перчатка выплыла из-под моста и направлялась дальше по течению.
– Обронил кто-то, – проговорила Полька.
– Потерявшую ждет несчастье, – добавила кума.
– Расставание с любимым, – поправила ее Полька.
– Нет, несчастье.
– Нет, расставание.
– И несчастье, и расставание, – притопнула ногой кума и, подхватив Польку под руку крепче, двинулась дальше.
Поезжайте же на Рождество в Карпаты! Вы увидите ряженых, наслушаетесь колядок, а веселая мелодия крикливой скрипки побежит за вами, когда, устав от угощений, музыки и веселья, вы направитесь, хрустя чистым снегом, в сельский кабак, где сможете отогреть ноги и спину у огня, полыхающего в камине, и съесть на ужин тарелку борща вприкуску с зубчиком чеснока, а следом за ней вареники – с творогом, грибами белыми или картошкой. А то заходите в ресторацию в замке у горы. Вот где готовятся блюда по лучшим гуцульским рецептам. Вот где огонь в камине трещит жарко и весело. Но покоя и тут не ждите. Одна за одной потянутся сюда толпы колядующих. Готовьте кошелек, чтобы одаривать каждую гривнами. А одарив, не прячьте его далеко – не переведутся в эту ночь в Волосянке черти, старухи с косами и рыцари. Войдут без спросу, ведь все двери в эту ночь для них будут открыты. Зазвенят бубенцами, потрясут деревянными мечами, разрубят воздух тупой косой. Песню затянут нестройную. А ты знай слушай. Когда умолкнут, не жалей денег в протянутую шапку положить. Да убедись в том, что в кошельке еще остается. Ведь вышел из дома уже слепой Зиновий. Скрипка зажата у него под мышкой, в руках – смычок. Вот уже несмелыми ногами топчет он снег. А там, где мостки и пригорки, заботливые руки мужской компании подхватывают его. И движется Зиновий прямиком к
А вы не ленитесь в эту ночь. Отужинав, спуститесь в Волосянку. С любого пригорка откроется вам кладбище. Рассыпаются по нему огоньки – красные, синие, зеленые, желтые – на каждой могилке горит свечка в стеклянном подсвечнике. Мерцают огоньки в темноте, скрывающей кресты и могильные плиты. И смотрится с пригорка кладбище веселой долиной, обещающей и сказку, и веселие, и покой.
Утихнут шаги, скрипящие по снегу. Утихнут песни, замолчит визгливая скрипка. Утихнут смех и голоса молодежи, и вот тогда потянутся души умерших в форточки волосянских домов, заботливо приоткрытых для упокоившихся родичей. Найдут на столах они и хлеб, и соль, и кутью. Гречневая кашка, заваренная на меду, с орехами и с сахаром – чтоб слаще сладкого было, любится покойничкам больше всего. Посидят волосянские души у стола, отведывая угощения, погрустят о законченной жизни, а может, наоборот, порадуются нынешнему своему покою, прислушиваясь к дыханию спящих. А тому, кто не спит, лучше покрепче сомкнуть веки. В эту ночь души тянутся в свои дома по привычке. Грязная, мертвая кровь их стынет в холодной могиле, а то и излилась уже давно в землю, взрастив брудные розы на подвенечных платьях почивших в брачную ночь невест. Сама же душа – бескровна, стало быть, кровное родство ей неведомо боле. А потому лучше притвориться спящим, не шевелиться, дышать ровно, и так – до самого утра, пока не проснутся Богдановы петухи и не возвестят криком своим утро. Тогда и тем, кто всю ночь не спал, можно поднять веки, ничего не боясь. Ушли души мертвых, утро унесло с собой страх. За ночь они успели нарезвиться в хороводе, который каждый год водят посреди Волосянки. Каждую ночь перед Рождеством в три часа Зиновий, вернувшийся в хату с мешком рождественских подарков и уснувший было старческим сном, встает со своей узкой постели, накидывает на себя теплое пальто, подхватывает под мышку «скрыпулю» и идет прямиком верным шагом к церкви. Останавливается напротив нее, оборотившись к ней с спиной – на то самое место, где дорога, ведущая к церкви, скрещивается с той, что спускается к кладбищу. Подносит к струнам смычок. Визжит скрипка как резаная. И в тот же миг из всех форточек вылетают наевшиеся остатками праздничного ужина души.
– Приветствую тебя, Степан, – кивает головой Зиновий.
– И тебя, Игорь.
– И тебя, Настасья.
Да сколько их! И всех Зиновий знает по именам. Шутка ли – девяносто семь лет Зиновий топчет землю, и в лицо помнит всех, кто при его жизни отбыл на тот свет. Под подбородком его визжит «скрыпуля», седые брови покрываются инеем. Слепые глаза смотрят весело в темно-белую ночь. Всем кивает Зиновий, и тогда визг ныряет за его подбородком вниз, чтобы тут же взлететь вихрем хороводным, заставляя покойничков ходить по кругу быстрей. Много кого из живых будит игра «скрыпули», но в эту ночь перед Рождеством живые прощают слепому его причуды. Мало кому случалось наблюдать за Зиновием в этот час. А кому приходилось, тот рассказывал – стоит дед один-одинешенек посреди белой дороги, инструмент визжит невпопад в его руках, шевелит дед бровями, пришепетывает имена покойничков. Да таких помнит, которые померли так давно, что и в церкви их уже не поминают. Притопывает Зиновий ногами. А вокруг него – глухая ночь и высокие звезды.
Впрочем, причуда старика имеет научное объяснение – то болезнь, названная по имени светила, которое теперь, когда он играет, выглядывает из-за рваных туч. Молочное, бледное – как и глаза старика. Но вот вопрос возникает – почему во все прочие ночи спит Зиновий беспробудно в своей постели? А как грянет ночь накануне Рождества, так несет его нелегкая на этот перекресток и терзает он «скрыпулю» до первого петуха? Снятся ли ему покойнички иль взаправду он их видит? Попробуйте спросить самого Зиновия поутру. Но ни в это утро, ни во все другие дни он ничего об этой ночи не помнит. А раз так, то и деревенские в ту ночь, когда разбудят их крики «скрыпули», стараются глаз не размыкать и на порог носа не казать. Мало ли что может приключиться с живым, повидавшим пляску мертвеца…
Но в эту ночь был у пляски живой свидетель. Богдан прятался за искрящейся статуей Пресвятой Богородицы. Не спускал он с Зиновия глаз. Тянулся к нему, едва дыша. Шевеля лишь губами, повторял за ним имена прибывающих. Но видел ли покойничков сам Богдан? И этот вопрос нам придется оставить без ответа. Только догадка одна имеется. В этом году, когда замок назвался гостиницей, когда Стася вышила рубаху господарскому сыну и когда, наконец, заговорили об интеграции с Европой, а вся Волосянка поверила, что и она теперь заживет безбедно и красиво, как за границей, защищенной горами, жили те, к кому западные украинцы до этого дня нанимались в услужение, так вот в этот год затосковал Богдан. Осунулся он лицом, показывался из дома редко, а когда показывался, глядел хмуро, и на «добридень» отвечал чуть погодя – извлекаясь из своей задумчивости. Прогуливался он привычным маршрутом. Дойдя же до березы, Богдан окончательно впадал в меланхолию. Начало хиреть дерево с той самой ночи, когда в третий раз вышла из гроба шастать по Волосянке бабца Настасья, а ветер разгулялся и вышиб из березы дух. Вместе с деревом хирел и Богдан.