Пнин
Шрифт:
"Avtomobil', kostyum – nu pryamo amerikanets (истинный американец), pryamo Ayzenhauer!" – сказала Варвара и представила Пнина Розе Абрамовне Шполянской.
– Сорок лет тому назад у нас с вами были общие друзья, – сказала эта дама, с любопытством разглядывая Пнина.
– О, давайте не будем называть таких астрономических цифр, – сказал Болотов, подходя к ним и заменяя в книге травинкой большой палец, служивший ему закладкой. – Знаете, – сказал он, пожимая руку Пнину, – в седьмой раз перечитываю "Анну Каренину" и испытываю такое же наслаждение, как сорок, нет, не сорок, а шестьдесят лет тому назад, когда я был семилетним мальчишкой. И каждый раз находишь что-нибудь новое – например, я заметил, что Лев Николаевич не знал, в какой день начинается действие романа: это как будто пятница, потому что в этот день часовщик приходил заводить часы в доме Облонских, но это также может быть четвергом, как об этом упоминается в разговоре Левина с матушкой Китти на катке.
– Да какое, помилуйте, это имеет значение, – воскликнула Варвара. – Кому,
– Я могу вам сказать точно, какой был день, – сказал Пнин, моргая от переменчивых солнечных лучей и глубоко вдыхая памятный запах северной сосны. – Действие романа начинается в начале 1872 года, точнее, в пятницу, двадцать третьего февраля по новому стилю. В утренней газете Облонский читает, что, по слухам, Бейст проследовал в Висбаден. Речь, конечно, идет о графе Фридрихе Фердинанде фон Бейсте, который только что был назначен австрийским послом ко двору Св. Джеймса. После вручения верительных грамот Бейст отбыл на континент в довольно продолжительный рождественский отпуск – он провел два месяца с семьей, и теперь возвращался в Лондон, где, как сообщают его двухтомные мемуары, шли в это время приготовления к благодарственному молебну, который должен был состояться в соборе Св. Павла двадцать седьмого февраля и имел причиной выздоровление принца Уэльского от брюшного тифа. Однако (odnako) и жарко же у вас (i zharko zhe u vas)! А теперь, я думаю, мне надо предстать пред пресветлые очи (presvetlie ochi, шутливое) Александра Петровича, а потом пойти окунуться (okupnutsya, также шутливое) в реке, которую он так живо описал в своем письме.
– Александр Петрович уехал до понедельника, по делам или просто развлечься, – сказала Варвара Болотова, – но, я думаю, вы найдете Сусанну Карловну на ее любимой лужайке за домом, она там загорает. Только крикните, прежде чем подходить слишком близко.
4
Куков замок представлял собой трехэтажное здание из кирпича и бревен, построенное примерно в 1860 году и частично перестроенное полвека спустя, когда отец Сьюзен купил его у семейства Дадли-Грин, чтобы превратить в отель для избранной публики, а именно для самых богатых посетителей целебных Онкведских источников. Это был вычурный и уродливый образец ублюдочной эклектики, в котором готика щетинилась среди остатков французского и флорентийского стилей; что же до первоначального замысла, здание должно было представлять собой ту разновидность строений, которую архитектор того времени Сэмюел Слоун определил как "оригинальную северную виллу", "наилучшим образом приспособленную для самых высоких требований социальной жизни" и названную "северной" из-за тенденции к "устремленности в небо ее крыши и башен". Пикантность всех этих остроконечных башенок и веселый, даже как бы разухабистый вид всего сооружения, происходивший от того, что оно было скомпоновано из нескольких "северных вилл" поменьше, поднятых в небо и кое-как сколоченных вместе, причем детали несовпадающих по уровню крыш, неуверенно поднятых в небо коньков, карнизов, углов, сложенных из грубого камня, и прочие, самые разнообразные выступы торчали вкривь и вкось повсеместно, – все эти особенности хоть, увы, и недолго, а все же привлекали сюда туристов. К 1920 году Онкведские воды загадочным образом утратили какие бы то ни было чудодейственные свойства, и после смерти отца Сьюзен тщетно пыталась продать Сосны, поскольку у них был другой дом, в городе, где работал ее муж. Однако теперь, когда у них вошло в привычку принимать в Замке своих многочисленных друзей, Сьюзен рада была, что на их кроткое возлюбленное страшилище не нашлось покупателя.
Внутри дома разнобой был столь же велик, как снаружи. Четыре просторные комнаты выходили в огромный холл, который, даже в размахе гигантской каминной решетки, сохранял еще кое-что от былой отельной поры. Лестничные перила, по крайней мере одна из их опор, относились к 1720 году и были перенесены сюда при постройке из какого-то более старого здания, самое местонахождение которого не было ныне точно известно. Очень старыми были также красивые буфетные панели в столовой с изображениями дичи и рыб. В полдюжине комнат на каждом из верхних этажей, а также в двух боковых приделах здания среди разрозненной мебели можно было обнаружить несколько прелестных бюро из сатинового дерева, несколько романтических кушеток из розового дерева, но также и самые разнообразные громоздкие и убогие предметы, вроде поломанных стульев, пыльных столиков с мраморной столешницей, мрачных etageres с осколками темного зеркала в задней стенке, печальными, как глаза старых обезьян. Пнину досталась приятная комната на верхнем этаже в юго-восточном крыле здания, на стенах которой сохранились остатки золоченых обоев: здесь стояли армейская койка и простой умывальник и виднелись в изобилии разнообразные выступы, консоли и лепные завитки. Пнин распахнул окна, улыбнулся улыбчивой лесной чаще, снова вспомнил далекий свой первый день в деревне и вскоре спустился вниз, переодетый в новый темно-синий купальный халат и самые обыкновенные резиновые галоши на босу ногу, что было разумной предосторожностью на случай, если придется идти по сырой траве или, что тоже вполне возможно, по траве, где водятся змеи. На садовой террасе он увидел Шато.
Константин Иванович Шато, тонкий и обаятельный ученый чисто русского происхождения (несмотря на свою фамилию, которую, как мне говорили, он
– Хорошее название для плохого романа, – заметил Шато.
Когда они шли по заросшему травой холму, уже приближаясь к лесу, какой-то почтенный розовощекий господин в полосатом льняном костюме, с копной седых волос и алым опухшим носом, похожим на огромную малиновую ягоду, стал крупными шагами спускаться им навстречу по склону холма с выражением крайнего неудовольствия, совершенно искажавшим его черты.
– Мне придется вернуться за шляпой, – воскликнул он совершенно трагически, подойдя к ним ближе.
– Вы не знакомы? – проворковал Шато и слегка вскинул руки, представляя их друг другу. – Тимофей Павлыч Пнин, Иван Ильич Граминеев.
– Moyo pochtenie (Мое почтение), – произнесли они, поклонившись друг другу и обменявшись крепким рукопожатием.
– Я-то думал, – продолжил обстоятельный Граминеев, – что и весь день будет такой же облачный, как утро. По глупости (ро gluposti) я вышел с непокрытой головой. А теперь солнце просто мозги прожаривает. Пришлось прервать работу.
Он указал на вершину холма. Там стоял его мольберт, изящно вырисовываясь на фоне синего неба. С этой вершины он писал вид, открывавшийся в долину за холмом, дополненный старым странным сараем, искривленной яблоней и млечной коровой.
– Могу предложить вам свою панаму, – сказал добряк Шато, но Пнин уже извлек из кармана своего халата большой красный платок: он искусно завязал узелками его углы.
– Чудесно… Премного благодарен, – сказал Граминеев, прилаживая это приспособленье.
– Минуточку, – сказал Пнин. – Надо подоткнуть узелки.
Покончив с этим, Граминеев зашагал через поле к своему мольберту. Он был известный, откровенно академический художник, чьи душевные пейзажи маслом – "Матушка-Волга", "Три старых друга" (мальчик, кляча и собачка), "Апрельская полынья" и тому подобное – все еще украшали музей в Москве.
– Кто-то мне говорил, – сказал Шато, когда они снова двинулись по направлению к реке, – что у Лизиного мальчика необычайный талант к живописи. Это правда?
– Да, – сказал Пнин. – И тем более обидно, что его мать, которая, я полагаю, намерена в третий раз выйти замуж, вдруг решила забрать его до конца лета в Калифорнию, хотя если б он поехал со мной сюда, как мы планировали, у него была бы роскошная возможность поучиться у Граминеева.
– Вы преувеличиваете эту роскошь, – мягко отозвался Шато.
Они подошли к кипящему и сверкающему речному потоку. Впадина в скалистом выступе между двумя маленькими водопадами образовала под сенью ольхи и сосен естественный плавательный водоем. Шато, который не купался, устроился поудобней на камне. На протяжении всего учебного года Пнин с регулярностью подставлял свое тело под лучи загарной лампы; поэтому теперь, когда он остался в одних плавках, кожа его отливала в пестром солнечном трепещущем свете приречной рощи самым густым из оттенков красного дерева. Он снял свой крест и свои галоши.