По следам судьбы моего поколения
Шрифт:
— Писать наверх глупо, бессмысленно, — мрачно вставляет худой и неимоверно высокий товарищ по фамилии Непомнящий. Он инженер-металлург, член партии, сын бывшего протодьякона и крестьянки. Говорит по вкоренившейся с детства привычке фразами из церковных текстов или близко к тому. — Кому писать? Разве не по плоду узнается древо? Не может древо доброе творить плод злой, как и плод злой не сотворит древо доброе. Это понять надо и замолчать надолго.
Непомнящий был исключительно терпелив, никогда о себе с начальством не говорил, ни о чем не просил, а к концу года так иссох и отощал, что начальник Должиков вынужден был своей волей удвоить ему пайку соответственно росту. К тому времени у Непомнящего уже развилась злейшая пеллагра. На Сивой Маске, расположенной высоко над рекой, где мы прожили зиму, таскать воду ведрами было истинной пыткой. Выручил всех Непомнящий. Он
Вернемся к прерванной беседе и собеседникам.
— А бумагу дают разве? Сочинить бы что-нибудь, карандаш разучишься в руках держать, — вставляет свое слово молодой журналист Игорь Малеев.
— Дают, но при одном условии — возвратить в том же размере после написания для точности и цензуры. При выдаче регистрируют формат и количество листов (не больше двух).
— Пойду сейчас же за бумагой для письма, — оживляется Дора.
— Для письма? Да кто вы такая — зека или политработник? Если зека, то подождете. Не успели уехать и уже писать! Бред!
— Всех разочаровал, — бурчит Игорь.
— Подумаешь, какой «очарованный странник»! — парирует Борис и возвращается к начатому разговору. — Вот, вы, историки, со школьных парт долбите о роли личности в истории — ускоряет, замедляет исторический процесс. Плеханова заставляли конспектировать, Маркса. Стройно, геометрически правильно, безошибочно верно, а на деле путаетесь. Изучать любите французскую, великую, буржуазную революцию, а вот на нашей Октябрьской, социалистической, пролетарской, революции закономерности устанавливать не желаете, концы с концами не сводите. Ни на один вопрос ответить не умеете…
— Позволь, позволь, что за прокурорский стиль?! — примирительно замечает Саша и громко смеется. — Знаете ли, други, кем этот обличитель на воле был? Прокурором. Всамделишный перед вами прокурор. Страшится, что вы его растерзаете и потому, первым в драку лезет.
— Не буду защищаться, — отвечает Борис, — за меня товарищ Вышинский работает.
— Уже сработал!
— Еще далеко не закончил, — несутся замечания…
— Послушайте, какая у меня «удача»! — Саша уводит разговор от чересчур острых тем. — Человек я, как видите, весьма скромный, ничем особенно не примечательный (к сожалению, там, где не нужно, заметили). Жил, работал экономистом, состоял в партии. Трудился по мере сил. Оставил на произвол судьбы жену и двух малых ребят. Одним словом, как положено. Сестра — не то, что я, — иного полета: летала много выше и села много раньше. Не виделись мы, чтоб не соврать, лет 9—10. Следователь меня к ней обязательно приклеить хотел, — никак не удавалось, но от Нарьян-Мара очутились в одном этапе. А теперь уже этого в протокол не запишешь! Дважды удачник.
Кто они, эти брат и сестра?
Александр Михайлович Гиршберг постоянно курит трубку, так что концы его широких пальцев, незаостренных кверху и заканчивающихся крепкими овальными ногтями, даже пожелтели. Глаза выпуклые черные и продолговатые, как сливы. Выражение глаз мягкое. Он будто и не приглядывается пристально ни к людям, ни к обстановке, в действительности, он очень наблюдателен, в чем могла убедиться десятки лет спустя, когда мы вспоминали прошлое. Но наблюдает Саша ненавязчиво, как бы скрытой камерой, и чрезвычайно доброжелательно. Вообще же он человек абсолютно надежный, понимающий. Расскажешь, он трезво, честно взвесит и никогда не увильнет от прямого ответа. Ценнейшее свойство, особенно в тех условиях! В дальнейшем не раз хотелось узнать мнение Гиршберга и посоветоваться именно с ним. Все пять лагерных лет Саша провел на тяжких общих работах — лесоповале, лесосплаве, грузчиком, возчиком, на руднике, в шахтах. Голодал, болел, но был вынослив телом и духом. Возмущался нашим общим положением, однако на личные тяготы не жаловался. На волю выйти в конце срока ему не удалось. Освобождаться он должен был как раз накануне войны. Кто связан по лагерю с Воркутой, тот знает, что значит вырваться оттуда.
Казалось, Воркута позади. Александр Михайлович доезжает до станции Печора,
9
УРЧ — учетно-распределительная часть. (Примеч. авт.)
Обо всем этом рассказывает Саша Николаю Игнатьевичу и мне уже в Ленинграде, в 1959 году. Рассказывает, позабыв обычную сдержанность, темпераментно, с болью.
Семью он потерял, ни с кем из родных не связан, узнать не у кого. Тогда он покупает 500 открыток и посылает все до одной во все концы Советского Союза. Ответа нет. Еще через год приходит письмо от неизвестной женщины, которая сообщает, что семья его в начале войны выслана в Салехард. Теперь запросы идут туда. Оттуда указывают точку их пребывания — отдаленный рыбозасольный пункт. А время идет. Гиршберг шлет телеграммы. Письма идут в обход, через всю Россию. Наконец, дошло и письмо. Саша узнает, что семья бедствует, голодает, болеет тяжелой цингой. Они умоляют взять их к себе. Но как это сделать? Поездку обычным длиннейшим путем — вверх по Оби, по железным дорогам и снова по морям и рекам — в таком состоянии они вряд ли перенесут, да и средства нужны не малые. А где их взять? Саша решает вызывать семью через Уральский хребет. С непередаваемыми трудностями, правдами и неправдами, ему удается достать лошадь и проводника для поездки за семьей. Тянутся недели и месяцы… Приехали на Воркуту они в таком состоянии, что годны были лишь в больницу. Физические раны молодости поддаются излечению. Мальчики поправились, окрепли, но мать умерла, подарив Саше еще двух детей — мальчика и девочку, последнюю с очень плохим зрением. С тех пор Александра Михайловича стали называть «пама», так как он в одном лице совмещал отца и мать.
Поднимать одному четырех детей после возвращения на голом месте с нашим прошлым, не просто. Начал с того, что он сам построил дом под Ленинградом до получения квартиры. И так во всем — своими руками без трескотни, без шума. Что, держит таких людей при всяких обстоятельствах? Прежде всего — запас гражданственности, вынесенный из революционной юности. Они не станут обывателями, мещанами, не разучатся воспринимать мир с его широкой, общественной сторону. Чем заполнен ангар их юности? Непререкаемой верой в то, что общество изменяется в лучшую сторону, переходит на высшую ступень развития, активностью, романтикой и смелостью, оптимизмом и жертвенностью, неутомимостью и бескорыстием; пренебрежением к внешним благам, неистребимой страстью к познанию, юмором. Для догматического исповедания и бараньей покорности эти люди были непригодны.
На палубу поднималась сестра Саши, женщина, к которой я приглядывалась уже в Нарьян-Маре, где ее присоединили к нашему этапу. Было в ее облике нечто заинтересовывающее, вызывавшее любопытство. Она и притягивала к себе и находилась как бы в круге недосягаемости, неприкасаемости. Теперь это впечатление давно изгладилось, но я помню его. Мы познакомились. Через мгновение она уже стала центром внимания присутствующих. Лицо волевое, глаза проницательные под несколько тяжеловатыми веками. Умение владеть собой и разговором. Звонкий непринужденный смех, при котором она откидывала назад голову с пышными стрижеными волосами.
У этой женщины очень интересная биография, осколок нашего времени. Она воздерживается от пересказа своей жизни по многим причинам, тем более не смогла бы сделать это я, но сказать хотя бы несколько слов о ней считаю себя вправе. Блестящей рассказчицей узнала ее лишь на воле. В лагере Мария Михайловна Иоффе была очень сдержанна и даже молчалива. В тюрьмах и ссылках она просидела в общей сложности 28 лет, не раз бывала под следствием и под пытками, одним из ее следователей был сам Кашкетин, известный воркутинский палач. За это время были и годы, которые она пролежала в гипсе, да чего только не было! Единственный сын расстрелян в неполных восемнадцать лет…