По следам судьбы моего поколения
Шрифт:
Эти протокольные сведения ничего не говорят о том, что творилось в жизни и в душе Виктории, как произошел переворот, позволивший ей вернуться к ненавистному мужу — или это уж была месть Одаричу? Удалось ли ей вырастить детей, вернуться к работе по специальности, или образование пошло прахом? Жива ли она? Не знаю.
Случайно слышала от врача-психиатра, что наш любимец Женя, родившийся в тюрьме, болен тяжелой шизофренией. Он излечился от рахита, но не переварил всего сложного комплекса своих и материнских потрясений. Об этом ни говорить, ни писать нельзя, хотя правда, истина никогда не развращают, а ложь и лицемерие растлевают до мозга костей.
Морозно. По часам утро. Темно, и весь день будет освещение, какое бывает при сгущающихся сумерках. Необходимо забыть об этом, в противном случае полусвет давит на психику. Стоим па разнарядке. Подряжают нескольких женщин на поездку за тесом вниз по Усе. Среди них строительницы для отборки теса. Под насмешливыми взглядами опытных возчиц неумело и неловко запрягаем лошадей и выезжаем на реку. Ветер со снегом так и хлещет в лицо, застывает на губах
Тес обледенел, а сверху засыпан снегом. Отдираем доски с помощью топоров, лопат и кайл и сносим на реку, чтобы во время спуска доски не сползали с саней и не разлетелись во все стороны. Работа учит не расходовать силы зря. Опыт подсказывает, что все с самого начала до конца надо делать основательно, тогда силы расходуются более экономно. Стоит поработать спустя рукава, как суровые условия труда отомстят без проволочки, и быстро наступит изнурение. На протяжении ряда лет мы в труде были лишены какой бы то ни было техники, все делалось нами вручную, мы работали, как лошади, это входило органической частью в систему нашего «перевоспитания». Ученые считают, что мысль каждой эпохи отражается в ее технике. Наша техника равнялась на лошадиную силу, с тем, чтобы и мысль наша низведена была на уровень лошади. Если этого не всегда удавалось достичь, то не по вине нашего начальства. На морозе не до «перекуров», но без коротких передышек не потянешь. Во время одной из них подходим с Дорой к сторожке. Сидит в нетопленной будочке человек, намотавший на себя все свое незамысловатое барахло. Он высвобождает лицо из-под обмотанного поверх ушанки свитера и смотрит на нас пристально, но молчит.
— Послушай, — говорит Дора полушепотом, я его где-то видела! Человек, кажется, расслышал ее слова, спрашивает, откуда мы.
— Из Ленинграда.
— Тогда не удивительно, что вы меня видели. Я тоже ленинградец, но узнать меня трудно. Я вас не помню — обратился он к Доре. Где работали?
— На политработе и, если не ошибаюсь, осторожно говорит Дора, видела вас на улице Правды.
Глаза сторожа сразу оживают и теплеют:
— Вполне возможно, вполне, я ведь Степанов, бывший редактор «Ленинградской правды». А здесь… — И он выразительно разводит двумя руками, повернув их ладонями вверх. Руки сливаются с наваливающейся отовсюду темнотой. Бесшумно придвигается фигура вохровца. Сникший снова редактор Степанов закутывает голову свитером и уходит в глубь сторожки. Во тьме исчезает его силуэт.
Случайная встреча саднит душу. За что люди так унижены, так незаслуженно терпят обиды и оскорбления? За что? Это страшнее самой тяжелой работы на самом жестоком морозе.
Темнота сгущается. Едва различаем предметы. Небо не предвещает звезд. Теса нагрузили мало, но ночевать негде. Нам, как и лошадям, хочется в тепло. Спускаемся на реку и бредем наугад, увязая в снегу. С поклажей лошади тащатся медленно, и мысли у нас с ними одинаковые на радость воспитателям.
Возвратились глубокой ночью, пьяные от усталости. Не верится, что можно войти в сталактитовый «дворец» и бухнуться на жесткие нары. Тепло, уютно, дома! Каждое из этих слов хочется взять сейчас в аршинные кавычки. А тогда, после такого дня, казалось невероятным облегчением свернуться калачиком, подвернув ноги, на стружковом матраце. Неужели опять заставят встать с подъемом на работу? Какая сила толкает нас всех на эти подъемы, на труд? Жизнь! Неистребимая сила жизни и неистребимая надежда на будущее. Нельзя допустить, чтобы действительность стала сильнее мысли, весомее убеждений, точно так, как нельзя позволить делать нравственные скидки на обстановку. Нельзя ставить знак равенства между нашим сегодня и жизнью, чтобы не довести себя до нигилизма отчаяния. Мысль человеческая способна и должна вывести из тупика, найти выход из безвыходности, не утерять перспективы.
Лишив человека свободы, не лишают права думать. И в этом спасение. Но ведь мысли тоже скованы, подавлены угнетенной психикой. За их ясность и силу тоже надо вести упорную борьбу, целые сражения. Иногда на это уходят дни, недели, а иногда месяцы.
Такую именно борьбу, упорную, гигантскую, мобилизуя все силы ума и души вела на протяжении всей жизни Ольга Танхилевич. В ней сочетался блеск таланта и душевная прелесть, женская красота и обаяние со строго логическим мышлением. Революция ворвалась в ее юность,
Оглянемся на жизнь Ольги Танхилевич, которую и я знаю отрывочно и не полно, потому что ее судьба — яркая страница из жизни замечательного поколения. Буду, как часто бывает, хронологически непоследовательна.
По приезде с Воркуты в Кочмес Ольга была совсем отстраненной от всего. Она была вывезена с Кирпичного, знала уже о гибели Дали Мильмана и носила его дитя. О Дале рассказывали другие. Оля о нем и позднее почти не говорила, но раза два показывала мне на воле его карточку с волнением, в полном молчании.
Мильман кончил Институт красной профессуры как историк. Товарищи говорили о его тонком уме и глубочайшем чувстве товарищества. Я видела его однажды на этапе, и запомнилось лицо человека-мученика. Характерным для него явилось его поведение во время голодовки на Воркуте. Даля Мильман и Гриша Злотников были принципиальными противниками голодовки и голосовали против нее. Но большинство решило голодать, тогда они присоединились к голодовке, подав следующее заявление (привожу текст по памяти): «На Воркуте собран цвет революционной советской демократии. Нас собрали для истребления. Мы живем в такой период, когда общественный протест — демонстрации, забастовки, голодовка и пр. — невозможны. Нам дадут умереть. Своей голодовкой мы идем навстречу целям правительства в деле нашего уничтожения. Таким образом, мы идем на самоуничтожение. Но стоять в стороне в то время, как наши товарищи будут гибнуть, не считаем себя вправе и потому при-соединяемся к голодовке, хотя считаем ее неправильной и неоправданной. Мильман. Злотников». Так же Оля никогда не говорила и о своей голодовке в ссылке. Она была замкнутой, но могла быть насквозь открытой в моменты дружеского просветления, хотя и тогда откровенных разговоров о прошлом, о людях близких не бывало. Многое хранилось в заветных шкатулках, свято оберегаемых. И никто бы не решился их коснуться.
Олю поместили в людской половине конюшни, где мы жили до переселения в палатку. Женская половина жилья не штукатурилась и не белилась, конюшни не отделывались, как жилое помещение, утеплялись, чтобы лошади не мерзли. Наряд на конюшню достался нашему строительному звену: одранивание, штукатурка и побелка. Конюшня огромная — месяц или побольше под крышей, под парами свежего навоза, без комаров и накомарников. Что может быть лучше в условиях строительных лагерных работ? И без соглядатаев бригадира Жухиной. Одно сознание таких привилегированных условий настраивало по утрам на благодушный лад. Работали на совесть, без нервотрепки. Дора командовала, Фрида вычисляла, Муся читала «Онегина» потихоньку напамять и все, что помнила, а я мурлыкала любимую музыку — романсы Глинки, Чайковского, Римского-Корсакова, Шуберта, Шумана, обязательно шотландскую и ирландскую, Бетховена и другое. В один из таких рабочих дней на нашу половину пришла Ольга и тонким протяжно-ласковым голосом заговорила. Удивил голос, не тот равнодушно-вежливый, который редко удавалось услышать, а совсем новый.
— Кто здесь распевает все то, что я люблю?
Исчез и взгляд, глядящий выше глаз собеседника. Оля дождалась, пока я закончила, собрала и помыла инструмент, и по дороге заговорила мягко, просто, будто мы давно знаем и понимаем друг друга. Дружба возникла мгновенно и длилась почти до Олиной смерти только потому, что Оля ее так же внезапно оборвала. Мне кажется, и в любви она создавала отношения и рвала, когда любовь не могла ее поглотить целиком. Передо мной был другой человек, близкий к той, которую мельком знала на воле. Подавленность горем исчезла, она могла смеяться заразительно, весело, но какой-то порог она никогда не переступала, чему причиной высокая степень нравственного целомудрия, не позволявшая раскрыть себя. В ней для меня оставалась всегда некая неуловимость, нельзя было и предугадать, как будет реагировать она на: события. К ней невозможно подойти с обычным критерием. Поразительна была в Ольге ее редкостная способность в развитии той или иной мысли — доводы, обоснования кратки, четко нанизаны, импровизация легка, как дыхание, а создается стройная и убедительная концепция, система взглядов.