По следам судьбы моего поколения
Шрифт:
— Ну, Аддка, — ворчала Дора, — и чего ты на рожон лезешь? Случайно наскочила на Титова, а не на кого-нибудь другого…
Вечером почту роздали, но ни Муся, ни Дора снова не получили известий о муже. От Олега и Виктора писем давно не было. Они были арестованы, как мы узнали позднее. А через год ни того, ни другого уже не было в живых.
Держала в руках письма мамы, детей и Николая Игнатьевича. Письма в лагере самый большой праздник, ни с чем не сравнимый перелет в мир иной, стократ менее трагический, несмотря на все его тяготы, мир более светлый и обнадеживающий. И письмо обязательно уведет тебя в него. Огромное наслаждение пойти на концерт в филармонию и услышать любимого пианиста или симфонический оркестр ленинградской филармонии под управлением Клемперера! Но перед волнением при чтении писем в заключении — все впечатления бледнеют и меркнут. Из каждой строки маминых писем можно было бы создать эпопею самоотверженной любви, хотя
Ленечка писал, что занимается в Доме пионеров в кружке рисования, Валюта прислала рисунок из двух квадратиков, соединенных вместе, которые должны были изображать развернутую книгу. На одном квадратике нарисован цветок, другой заштрихован и под рисунком надпись: «Мамочка это только наброска Валя». С такими листиками писем, с «наброской», лишь для меня представляющей ценность, можно было еще долго продержаться. Коля писал с какого-то маленького лагпункта Шапкино, на притоке Печоры. Он послан туда на лето с небольшой группой людей косить сено и ухаживать за телятами. С ними единственная женщина-повариха, она же ленинградский врач Богоявленская. У ее мужа-врача, заведующего больницей Балинского на Васильевском острове, лежал и лечился мой отец. Колины письма из лагеря за все время нашей многолетней разлуки не содержали ничего печального — здоров, бодр, живу на природе, сон отличный, коплю силы на будущее. Уловить его настроение по письмам могла только я по неприметным черточкам. Для постороннего глаза могло казаться, что они писаны человеком, не ведающим горя. А ведь он работал на тяжелейших работах в лагере и дважды совершенно случайно избежал отправки на Воркуту. Щадил меня. В духе увлекательной робинзонады он рассказывал о постройке маленьких землянок-времянок, о ловле рыбы сетками и на мерлицу, о пляске хариусов на солнце и об их прыжках на каменистых порожках речушки, и о том, что к ним несколько дней тому назад поутру пожаловал медведь, «не о котором ты слышала лагерную присказку — прокурор-медведь, а самый доподлинный. Увидав его, вся братия принялась ударять по котелкам косами и топорами, музыкальные уши лесовика не выдержали звуков шумового оркестра, и он удрал с поля боя».
Говорить о таких близких людях, как муж, сестры, почти невозможно, слишком переплетен ты с ними всеми человеческими связями, взаимосвязан, как сообщающиеся сосуды, вплетен в одну ткань жизни. Но было бы несправедливо не сказать о тех, кто выручал и держал меня больше, чем кто-либо другой.
Поскольку заговорила о письмах Коли, скажу о нем. Муж мой Николай Карпов принадлежит, как я уже говорила, к поколению творцов революции. Дело даже не в его биографии, единственным возможным для него путем в жизни была революция, его религией и страстью, воплощением его творчества. Революция в ее большевистском толковании. Она поглотила его, и он отдал ей всего себя целиком. Никаких сомнений для него не существовало, никаких колебаний. До поры до времени… Инициативный, смелый, сильный, волевой, по натуре прямолинейный, бескомпромиссный шел он в первых рядах. Организатор и трибун. С такой же страстностью и настойчивостью отдался позднее науке, но политическая жизнь осталась первой любовью, главной целью бытия. Пришли сомнения, и он примкнул к оппозиции.
О событиях, связанных с нашими арестами, рассказала вначале. С первой минуты разлуки знала, что ни тюрьма, ни следствие, ни дальнейшие испытания его не сломят, и разлука нас не разлучит, если он будет жив. Николай Карпов человек необычайной устойчивости и надежности. Встречала людей более гибких, изощренных, наделенных разными качествами, которыми он весьма возможно и не обладает, но такой правдивой безупречной надежности, неиссякаемого, как живой родник, жизнелюбия и оптимизма не встречала ни в ком. Письма его из одной далекой лагерной точки в другую ко мне всегда действовали как животворный ток, поднимали, поддерживали, вселяли надежду. Даже если писем не было очень долго, слышала его голос, зовущий на свободу и на сопротивление в тяжких обстоятельствах. Многим ли женщинам довелось иметь такую незримую поддержку в лагере? Для меня она была невидимой броней.
В палатке близко сошлась и с Рахилью Яблонской. Но дружба длилась не долго. Муж ее находился на Воркуте, и она со дня на день ждала отправки туда же. До Кочмеса она работала где-то под Ухтой не на общих работах и не была истощена, напротив, была в расцвете сил. Но ее снедал страшный недуг тяжких предчувствий, доводя до умопомрачения. По ночам она металась, просыпалась с неизменной тоской
Однажды утром Рахиль подошла ко мне совсем сломленная, передала свой сон: «Стою у входа в барак. Барак пестрый, выкрашен в разные цвета, а на нарах лежат трупы мужчин и женщин вперемешку. Я сопротивляюсь, не хочу идти дальше. Конвоир винтовкой толкает вперед, все вперед. Кричит: «Ложись, ты и сама труп, разве не видишь? Не ляжешь, буду стрелять. Посмотри на себя!» Взглянула на руки и ноги, они в синих пятнах, а я голая упала среди трупов… и проснулась». В то утро, как обычно, вышли на работу с разводом. Возвращались строители поздно; в следующие два дня я ее не видела. На третий день перевозила бочку с известью и случайно столкнулась на дороге с тремя женщинами, уводимыми под конвоем на Воркуту, их собрали после развода на этап. Среди них Рахиль. «Рахиль, Рахиль, до свидания, буду ждать», — кричала я. Не слышала или ей было не до ответа… На Воркуте, пройдя через Кирпичный, была расстреляна, как и муж. На воле остались дети.
Так выдергивали из палаток на Воркуту людей. Только чуть-чуть тоска уляжется — и вновь поднимается после ухода друзей и товарищей с новой силой. Месяц за месяцем тоска ложится с тобой на нары на всю ночь и поднимается с разводом, чтобы стать твоим спутником на целый день. А все тянутся к просветам, и когда две-три недели никого не берут, всякий раз рождается надежда, что последний этап был действительно последним, и наступили перемены…
Лед еще сковывал реку Усу, но поверху закипала наледь. Не известно почему казалось, что весна принесет свободу — к счастью, человек живет не только логическим мышлением, но и живительным природным инстинктом. Одно дело зима — все сковано льдом, зоной, оборваны связи, а весна — это течение рек, открытие навигации, свет, зелень, более частая почта и, может быть… Совсем забываешь, что и к реке-то подойти нельзя, чтобы увидеть хоть веселый хвостик играющей рыбешки. Но солнце светит дни и ночи, небо окрашено в розовые тона, идет «весна света» по выражению Пришвина, а затем звуков.
Как бы ни было горько, какой бы тяжелой работой ни был занят, глаз, уставший за зиму от снегов, поразит и обрадует новизна весенних красок, богатство переливов северного неба. Все расковывается: неужели весна не принесет нам ничего радостного? С открытием навигации после весенней распутицы вновь начали прибывать этапы. Расконвоированные этапы не работают, если у конвоя хватает пайко-дней. Группка ленинградцев, среди них Юзеф Заславский, прибыла из Ухтпечлага, где работала с Николаем Игнатьевичем, и привезли привет от него. Они пробирались к нам в рабочее время на крышу, под стук молотков изощрялись в остротах на наш счет и сообщали о событиях на воле и даже тайком доставили кипу газет, правда, разрозненных, но относительно свежих — январь-апрель 1938 года. От чтения газет после большого перерыва создавалось впечатление удручающее, несмотря на деланное, наигранное, фальшивое спокойствие. Газеты читались наспех, в обеденный перерыв, там же, на крыше, так как газеты были запрещены.
Недавно я нарочно перечитала комплект газет за тот период, чтобы вспомнить, что меня в них так возмутило и лишило надежд и иллюзий. Газеты возмущали и при вторичном прочтении чудовищной ложью. Если можно так лгать, то нет преград ничему. Передовицы источали мед и взывали к доверию народа, справедливости, чести, правде. Пленум ЦК бичует парторганизации за ошибки при исключении коммунистов из партии, формально-бюрократическое отношение к апелляциям исключенных и «преступно-легкомысленное отношение к судьбе членов партии». Следующие слова звучали кощунством и надругательством в свете того, что мы переживали и видели собственными глазами: «Пора разоблачить перестраховщиков, которые путем репрессий против членов партии делают карьеру… Реабилитировать неправильно осужденных, сурово наказать клеветников! Швыряться людьми партия никому не позволит!..»
Во время, когда многие сидели по доносам и лжесвидетельствам, когда оклеветанных пытали, замуровывали в лагерях и расстреливали, как куропаток, «Правда» проливала крокодиловы слезы и цитировала Салтыкова-Щедрина: «Распространяется клевета тайно, так что концов ее почти невозможно найти. Тем не менее положение клеветника ужасно. Каждую минуту он должен опасаться, что его уличат». Увы, уличение клеветников ни в те годы, ни 20, ни 30 лет спустя ничем им не грозит. Жили и живут припеваючи назло Салтыкову-Щедрину. Пожалуй, не ошибусь, что в «ученом» мире никто из клеветников без кафедры не остался.