По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Шрифт:
«Пленные югославские евреи из рабочих батальонов, румыны и итальянцы» в балладе становятся итальянцами, даже специально римлянами. Такая «контаминация» служит целям литературной полемики. Причем полемике с самим собой, с собственным стихотворением «Итальянец» («Пускай запомнят итальянцы и чтоб французы не забыли, как умирали новобранцы, как ветеранов хоронили, пока по танковому следу они пришли в свою победу»). Такими самовозражениями богата поэзия Слуцкого, но «Бесплатная снежная баба» — особенно яркое резкое и безжалостное. «Я заслужил признательность Италии» — не потому, что благодаря «мне» они победили свой фашизм и немецкий нацизм, но потому, что «снегу дал бесплатно, целый ком». Здесь уже не итальянцы должны помнить о том, по чьему следу они пришли в свою победу, но сам поэт не может избавиться от воспоминания, от «взоров римлян, черных, тоску с признательностью пополам мешавших».
Трупы военнопленных, валяющиеся вдоль насыпи, трупы изможденных, выголоженных, «непоеных, некормленых военных» из текста стихотворения убраны. Получилось бы слишком похоже на «Кельнскую яму», а этого Слуцкий не хотел.
«Начальник эшелона, гад ползучий», который «давал за пару золотых колец ведро воды теплушке невезучей», призван заменить собой жителей Мичуринска, продающих снег умирающим от жажды военнопленным. Четкая балладная и идеологическая структура — фронтовик, жалеющий военнопленных, и тыловая крыса, энкавэдэшник, начальник эшелона, наживающийся на военнопленных, — оказалась бы разрушена.
И, наконец, самые важные отличия Wahrheit Бориса Слуцкого от его Dichtung: маленькая девочка, раздающая куски снега бесплатно, и офицер, который присоединяется к бесплатной «снегораздаче», а потом приказывает напоить теплушку. Эти два персонажа претерпели самые значительные изменения. Офицер вкатывает в вагон снежную бабу (вместо кусков смерзшегося, с угольной пылью пристанционного снега — огромная снежная белая баба из детства). Девочки в балладе — нет. Лишь в «затексте» баллады остается невысказанный упрек, боль: этой бы девочке лепить веселых снеговиков, а не осуществлять благотворительную акцию среди разбросанных вдоль насыпи трупов. О чем вспоминал начитанный молодой офицер, глядя на эту девочку? О теплой детской девчоночьей доброте среди взрослой холодной смерзшейся жестокости? Об отваге испуганного ребенка среди невероятного опасного страшного мира — Герды из андерсеновской «Снежной королевы»? Только здесь не ледяная жестокая снежная королева, но ее антипод — добрая круглая влажная и тающая снежная баба, раздающая себя — по куску.
Из сравнения текста баллады с текстом прозаической записи становится понятно, как глупы должны были казаться Слуцкому обвинения в «очернительстве». Он-то даже в самой «черной» своей балладе ощущал себя едва ли не «лакировщиком», во всяком случае «очеловечивателем» бесчеловечной жестокой действительности. Он и без того, сколько мог, сглаживал углы «угловатой планеты», своей родины, а его упрекали в чрезмерной «угловатости».
Итак, прежде чем быть сформулированными в поэзии, мысль, наблюдение обкатывались, обговаривались в прозе. Иногда длинное и очень важное прозаическое рассуждение Слуцкого сжимается до коротких четырех рифмованных строчек, даже до одной строчки. В «Записках о войне» Слуцкий рассуждает о причинах «любовей» девушек к оккупантам. Среди прочего он пишет: «20 лет наглядная пропаганда наша внушала девушкам идеал мужчины — голубоглазого, статного, с белесыми северными волосами. Эсэсовские блондины были предвосхищены наивными плакатами» [107] . Для Слуцкого это важно. Он стоит в оппозиции к этой эстетике «наглядной пропаганды», он враждебен искусству «наивного плаката». В поэзии Слуцкий так описывает пленного, сдавшегося на милость победителей, готового сплясать и спеть, если его об этом «попросят»: «Веселый, белобрысый, добродушный, голубоглаз, и строен, и высок, похожий на плакат про флот воздушный, стоял он от меня наискосок». Победителями оказываются вовсе не плакатные молодцы — нет, они оказываются в проигравших.
107
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 139.
Иногда целый большой сложный стихотворный образ вылепливается из одной только бытовой детали, подмеченной в «Записках…».
«Почти всю войну кормежка была изрядно скудной. Люди с хорошим интеллигентским стажем мечтали о мире, как о ярко освещенном ресторане с пивом, с горячим мясом. Москвичи конкретизировали: “Савой”, “Прага”, “Метрополь”» [108] — это «Записки о войне». А вот стихотворение «У офицеров было много планов…»:
Нам было мило, весело и странно, Следя коптилки трепетную тень, Воображать все люстры ресторана Московского! В тот первый мира день Все были живы…108
Там же. С. 28.
Иногда большое стихотворение — не баллада даже, а ода — становилось опровержением короткой, между делом брошенной фразы в «Записках…».
«Писаря оглупляли геройства ежедневной нормированной “героикой” политдонесений». Одно только предложение — и целое стихотворение в ответ, в возражение самому себе: «Писаря».
Дело, что было В начале,— сделано рядовым, НоБорис Слуцкий цитирует здесь знаменитый монолог Фауста: раз война с Германией, то как не вспомнить самого великого немецкого поэта? Фауст у Гете размышляет о первых словах Евангелия от Иоанна:
«В начале было Слово». С первых строк Загадка. Так ли понял я намек? Ведь я так высоко не ставлю слова, Чтоб думать, что оно всему основа. «В начале мысль была». Вот перевод. Он ближе этот стих передает. Подумаю, однако, чтобы сразу Не погубить работы первой фразой. Могла ли мысль в созданье жизнь вдохнуть? «Была в начале сила». Вот в чем суть. Но после небольшого колебанья Я отклоняю это толкованье. Я был опять, как вижу, с толку сбит: «В начале было дело», — стих гласит [109] .109
Гёте И. В. Фауст. Избранные произведения. М.: Худож. лит., 1950. С. 438–439.
Дело войны сделано рядовым, но Слово записано писарем, и это тоже немало. Кое-кто (например, евангелист Иоанн) даже готов счесть, что слово важнее дела. Так или иначе, а тень вечности лежит на слове, записанном писарями.
Порою, наоборот, короткое деловое жестокое замечание «Записок о войне» кажется саркастическим комментарием, опровержением патетики стихотворных строчек, написанных позже.
В стихах: «Мы говорили не о самом главном, мечтали о деталях, мелочах, — нет, не о том, за что сгорают танки и движутся вперед, пока сгорят». В прозе словно бы пояснение: «…многие танкисты горели в танках, потому что знали, что потерявших материальную часть отправляют в нелюбимые и опасные пехотные роты».
Иногда поэтический образ, мимоходом использованный Слуцким в «Записках…», переосмыслялся, наполнялся иной тональностью в поздней лирике, становясь необходимым компонентом стихотворения. В «Записках о войне» Слуцкий пишет: «…государственный корабль наш щелист, но слишком надежными плотничьими гвоздями сколачивали его тесины». Государство держится людьми — их верой, фанатизмом, страхом, доверием, дисциплиной. Слуцкий помнил, разумеется, тихоновские строчки: «…гвозди бы делать из этих людей. Крепче бы не было в мире гвоздей». Вот эти люди и были теми слишком надежными плотничьими гвоздями, которыми сколочены государственные тесины. В поздней лирике — уже не корабль, а «гроб», и не плотничий, без страха и сомнений, без жалости и сантиментов «гвоздь», а ржавый, слабый, тронутый сомнениями, скепсисом, словом, человечный «гвоздь». «Я — ржавый гвоздь, что идет на гроба, я сгожусь судьбине, а не судьбе. Покуда обильны твои хлеба, зачем я — тебе?»
Иногда несколько раз повторяющееся рассуждение в «Записках о войне» становится стихотворением, «заковывается» в стихотворный размер, оснащается рифмами. Так дважды пересказывалось, формулировалось Слуцким в прозе «Записок…» едва ли не программное его стихотворение — во всяком случае, одно из самых знаменитых, вызвавшее в свое время целый град упреков, вплоть до политически опасного упрека в проповеди «пораженчества»: «Предсмертною усталостью устав…» В стихотворении Слуцкий перечисляет слагаемые армейской «средней дисциплины», составные части «идеологии фронтовика»: «Ему военкомат повестки слал, с ним рядом офицеры шли, шагали. В тылу стучал машинкой трибунал. А если б не стучал, он мог? Едва ли. Он без повесток, он бы сам пошел. И не за страх — за совесть и за почесть». В прозе, в подступах к стихам Слуцкий это же перечисление дает так: «Идеология воина, фронтовика составляется из нескольких сегментов, четко отграниченных друг от друга. Подобно нецементированным кирпичам, они держались вместе только силой своей тяжести, невозможностью для человека отказаться хотя бы от одного из них. Жизнь утрясает эту кладку, обламывает один кирпич об другие. Так, самосохранение жестоко состыкивалось с долгом. Страх перед смертью — со страхом перед дисциплиной. Честолюбие — с партийным презрением к побрякушкам всякого рода» [110] . Слуцкий в другом месте «Записок…» совсем по другому поводу еще раз другими словами повторит то же рассуждение: «Я уже сталкивался со многими вариантами дисциплины… с армейской “средней” дисциплиной — удивительной смесью из патриотизма и заградотрядов, страха перед штрафной ротой и страха перед народным презрением, синтезом политграмоты и высокого патриотизма» [111] . Слуцкий знает основные «законы» составления, «свинчивания» текстов. «Синтезом (низкой) политграмоты и высокого патриотизма» представлялась Слуцкому армейская «средняя» дисциплина, о которой он много позже написал стихотворение «Предсмертною усталостью устав…».
110
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 18–19.
111
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 84.