По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Шрифт:
Время отпуска быстро подходило к концу. Нужно было возвращаться в Грац, в армию. Он уезжал довольный тем, как его приняла Москва, встречами с друзьями, своей работой. Он уезжал признанным, хоть и неофициальным, лидером, «комиссаром» молодой поэзии. Здесь он оставлял «Записки…», так понравившиеся их немногочисленным, но квалифицированным читателям, что те не раз просили его продолжить над ними работу. Уже из Граца он писал Крамову (письмо сохранила Елена Ржевская): «За записки еще не брался. Пусть остывают. Немножко поскребся в двери литературы “выдуманной”. Оказывается, это очень трудно после стихов и мемуаров. Работаю, гл. обр., в стихах. Только привыкая к литературному труду — 4-летний перерыв сказывается — не только в потере техники, но и в рассредоточенности внимания, в душевной рассеянности и отвлеченности от моего важнейшего дела. Впрочем, написал три больших стиха, которые я могу читать тебе или Сергею <Наровчатову>… Читаю много
Перед отъездом Борис дал поручение друзьям организовать ему вызов в Москву. Я попытался действовать через соученицу Иры — дочь известного академика-историка И. Минца. Академик проявил интерес. Обещал вызов для поступления в аспирантуру одного из исторических институтов Академии наук. Запросил письмом согласие Бориса. В январе 1946 года он ответил: «Привет тебе от Ваньки Езопова. Ты его должен помнить, он учился с тобой в одном классе. Писал в свое время унылые вирши: “Произошла такая тишина…” <этой строкой начиналось одно из юношеских стихотворений Слуцкого>. Он в том же звании, что и мы, едет в Москву (я встретил его в Одессе на вокзале), где будет работать в институте “Истории отечественной войны" или “Истории гражданской” или учиться в соответствующей аспирантуре. Очень доволен своей судьбой». Для начальства Бориса весь этот «езоповский» пассаж был не более чем информацией о будущем нашего школьного товарища и не мог вызвать подозрений. Для нас же он означал согласие и одобрение наших действий. Вскоре Борис прислал с оказией анкету (листок по учету кадров) и заявление. Передали документы академику. После этого интерес академика увял, он вернул анкету, и дело прервалось (П. Г.).
Борис Слуцкий рвется прочь из армии, армии-победительницы. Почему? Поэт, о котором спустя много лет после его смерти будет сказано: «лучший поэт Красной армии, как Цветаева — лучший поэт Белой армии» (Омри Ронен), — всеми способами пытается из этой армии уйти. Он сохранит в себе многие армейские привычки (например, к субординационному иерархическому мышлению), но служить в армии в мирное время не собирается.
Почему? Можно сказать, что он хотел быть поэтом, а не офицером — он знал, что «музыка его другая». А можно предположить и иное: Слуцкий служил в армии на Балканах, стал свидетелем советизации этих стран. Ему, «харьковскому робеспьеристу», полагалось бы радоваться этому. Он не радовался. Он начинал сомневаться. В чем? Что вызывало его недоверие?
«Записки о войне» могут дать на этот вопрос косвенный, но ответ, ибо они написаны о том, как армия-победительница, армия-освободительница становится армией оккупантов.
В одном из своих стихов он почти что впрямую назвал причину своих попыток расстаться с армией в первый послевоенный год:
Я знал ходы и выходы. Я ведал, что почем. Но я не выбрал выгоду, Беду я предпочел. Мне руку жали идолы, Подлее не найдешь, Они бы немцам выдали Меня за медный грош. Но я не взял, не выбрал, И мне теперь легко, Как лист из книжки выдрал И бросил далеко.Последующие письма свидетельствуют, что Борис и в открытую просил начальство отпустить его. В феврале 1946 года он писал мне: «Пытался поступить в адъюнктуру Высших Военно-партийных курсов. Отказали в низовых инстанциях (по кафедре истории СССР или истории КПСС), кажется, лучший для меня вариант, если не считать полной демобилизации. Из заочного юридического не получил ничего. Впрочем, бумажки такой калорийности здесь обливают презрением». Перечитывая письма того времени, невольно думаешь, какое было бы несчастье для Бориса, как сломало бы его жизнь поступление в «военно-партийное» учебное заведение. Все его ходатайства были от невозможности вернуться из армии.
Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Началось обострение пансинусита — болезни, подхваченной на фронте. Первые признаки дали о себе знать вскоре после войны. В январском письме (1946 года) Борис писал: «…болел довольно долго. По ходу болезни у меня были головные боли, которые четыре недели мешали мне писать. Впрочем, читать они мне не вполне мешали… Сейчас это почти проходит». В феврале снова о болезни, но уже более тревожно: «Зиму проболел (пансинусит
И на этот раз Борис изменился внешне — в другую, правда, сторону. Хотя он все еще ходил в кителе при регалиях, это был уже не тот бравый офицер, который приезжал осенью сорок пятого года. Незаметна стала гвардейская молодцеватость, чувствовалась усталость, давали знать о себе головные боли, бессонница. Друзья были подготовлены письмами из армии к тому, что он болеет. В письмах, правда, он не столько жаловался, сколько оправдывал болезненным состоянием нерегулярность ответов на письма. Тревогой за его здоровье были проникнуты и письма Александры Абрамовны, матери Бориса (некоторое время Борис подолгу не писал родным, и она обращалась к друзьям, рассчитывая на их большую осведомленность).
В августе 1946 года появились печально знаменитые постановления ЦК. Мы не находим прямых свидетельств тому, как отнесся Борис Слуцкий тогда к этим постановлениям. В своих воспоминаниях о Слуцком «Друг и соперник» Давид Самойлов так описывает его отношение к августовскому идеологическому повороту: «На другой день после приезда Слуцкого пришел Наровчатов. Время не давало отдыха. Это чувствовалось в общественной атмосфере, в печати, в озадачивающих постановлениях ЦК. Наша тройственная беседа проходила в духе откровенного марксизма. Мы пытались рассуждать как государственные люди. И понять суть происходящего. Концепция Сергея была такова: постановление о ленинградцах — часть обширного идеологического поворота, который является следствием уже совершившегося послевоенного поворота в политике… Складывается коалиция для будущей войны, где нам будут противостоять англичане и американцы. Отсюда резкое размежевание идеологий. Возможно восстановление коминтерновских лозунгов. Литература отстала от политики. Постановление спасает от мещанской узости и провинциального прозябания…» [126]
126
Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. С. 160.
В «Подённых записках», опубликованных вдовой Самойлова Галиной Медведевой, ситуация выглядит несколько иной. 28 августа 1946 года Давид Самойлов записывает разговор с одним только Наровчатовым, где как раз и идет речь о спасении литературы от провинциальной узости и подготовке страны к будущей войне. 12 сентября Самойлов пишет: «Вчера приехал Слуцкий. Это замечательный политический ум» [127] . Никаких записей того, в чем этот ум проявился, Самойлов в сентябре 1946 года не оставил. Остается только догадываться, что Борис Слуцкий не возражал ни Наровчатову, ни Самойлову, но внес в их рассуждения какие-то такие коррективы, которые записывать даже в дневник было опасно. Между тем «темный ход истории» продолжался. Для Самойлова (и для поэтов «содружества») рассуждения Наровчатова являлись продолжением довоенных мыслей о терроре. Вспомним, как писал Самойлов: «…не являются ли политические процессы и переворот 37-го года предвоенными мероприятиями. И это, пожалуй, была наиболее приемлемая для нас версия. Ибо объясняла закрытость политических целей военной тайной» [128] .
127
Там же. С. 233.
128
Там же. С. 145.
Возвращаясь к оценке постановлений, Самойлов пишет: «Радует, что нас не сбила с пути международной революции никакая тактика». Так ли думал и Слуцкий? Мы вправе это предполагать. Слуцкому и Самойлову еще было далеко до идейных и творческих разногласий. Они были впереди. Самойлов употребляет местоимение «нас», имея в виду поэтов «содружества»: «…наше единомыслие было важным достоянием каждого, общим багажом, накопленным совместно» [129] .
129
Самойлов Д. С. Подённые записки. М.: Время, 2002. С. 232.