По ту сторону кожи (сборник)
Шрифт:
Пятьдесят минут прочь.
Он вздрогнул от чужого голоса: оказывается, гости уже были в квартире. Маша, наверное, увидела их в окно и открыла дверь заранее – иначе он услышал бы звонок. А Жак, похоже, начинает терять слух: только теперь боднул дверь и выбрался в прихожую, чтобы повилять хвостом на глазах у новых людей и заработать пару ласковых слов и поглаживаний. Наверняка своего добьется. Александр Васильевич выглянул следом, кивнул толпящимся в коридоре девочкам и закрыл дверь поплотнее. Но за ней тут же одна из подруг стала жаловаться Маше, что вчера ей было некуда, ну совершенно некуда пойти…
– А знаете ли вы, – передразнила дочь, – что это такое, когда некуда пойти человеку?
Александр Васильевич поморщился. Пожалуй, с ней действительно пора поговорить. И об этом тоже: что определенные вещи человек культурный просто не может себе позволить пародировать… И откуда этот резкий, гнусавый выговор? Так объявляла некогда по телевизору ведущая концертов в Колонном зале: «Пе-е-сня…» От кого? На что-то подобное срывалась иногда ее бабка, Нинина мать. Но Маше два года было, когда она умерла. Неужели даже такая дрянь передается генетически?
Он постарался вспомнить, какие
Музыка в целом оставила его скорее равнодушным – само по себе конструирование формы, даже такой прихотливой, уже не вызывало особых восторгов. Раньше было иначе. Человек костенеет, подумал Александр Васильевич, дай бог, чтобы и мудрел вместе. Но в самом конце диска, как бы финалом после финала, когда уже отзвучала последняя, щемящая тема, контрабас в одиночестве начинал исполнять атональные последовательности, постепенно сходившиеся к одной, напоминавшей нотную монограмму. Она же, в свою очередь, пройдя несколько раз в узкой интервалике, внутри октавы, расширялась вновь: темп замедлялся, а одни и те же ноты все дальше удалялись друг от друга по шкале, перелетая из октавы в октаву, пока совсем не теряли связь и всяческое движение и не успокаивались наконец на ничто.
Эту часть части – не больше двух минут во времени – Александр Васильевич прослушал трижды, всякий раз стараясь захватить и несколько тактов предшествующей мелодии. Ему давно казалось, что можно прийти к самым неожиданным результатам, исследуя вопрос, отчего именно изображение перехода от упорядоченности к хаосу, несуществованию всякому искусству удается особенно ярко и действует почти всегда безотказно. И уже несколько лет он нащупывал пути. В перспективе мерещилась большая статья, даже эссе, которое куда ближе будет к философскому труду, чем к обычной критике. Суть, по его мнению, так или иначе сводилась к тому, что если предметом творческого акта становится движение, творению как раз противонаправленное, то за счет такого предельного разведения полюсов наиболее отчетливо проявляется безразличная магия искусства, способного прикосновением к чему угодно, даже к абсолютному отрицанию, придавать тому некий особый, но глубочайшим образом укорененный статус бытийственности. И эту первичную, таинственную задачу творчества именно здесь легче всего осуществить убедительно: недаром многим сочинителям средней руки так и не удается оторваться от благодатной почвы описания разрушения: личности, семьи, уклада – смерти, в конце концов. Однако Александр Васильевич считал, что стремление, сознательное или бессознательное, опираться исключительно на такого рода противоположность есть уже начало вырождения, шаг в сторону превращения искусства в подобие эстрадного колдовства с обязательным оживлением трупа под занавес. Все это было бы интересно обсудить с Тарквинером. Но замысел Александр Васильевич лелеял слишком близко к сердцу, а потому в разговорах с Иосиком суеверно старался избегать даже намеков на тему.
На память ему пришла бутылка французского клубничного вина, презентованная кем-то и давным-давно простаивающая в серванте. Совершенно бабское пойло – а в их семье даже Нина предпочитала водку. Слишком слабое, чтобы относиться к нему как к алкоголю, вино как раз годилось для Маши и ее одноклассниц – и он уже поднялся, намереваясь идти в соседнюю комнату, эффектно вытащить: сюрприз! Но на ходу передумал, сообразил, что неизвестно еще, как отнесутся чужие родители даже к намеку на винный дух, – и недолго нарваться на скандал. Щелкнув пальцами и по-военному развернувшись на каблуках, он обнаружил, что расстегнутый портфель упал набок и красная папка с приклеенной на обложку полосой бумаги, где чернилами аккуратно выведены были заглавие и имя, выскользнула на пол почти целиком. Александр Васильевич колебался, но все-таки поднял ее и отнес к столу, рассудив, что прятать опять с глаз долой теперь все равно уже бесполезно и остается только попробовать не больше обращать на нее внимания, как если бы была она самым заурядным предметом, ничем не отмеченным среди множества других.
Рукопись появилась в редакции месяца три назад. Пришла обычным путем: по почте, вместе с очередной порцией графоманской продукции. Редактор из стажеров зафиксировал ее, как положено, и отложил, естественно, в долгий ящик. Но, поскольку как-то отреагировать он обязан был по должности, в конце концов все-таки в нее заглянул – узнать хотя бы, о чем там речь. И сразу же передал Александру Васильевичу, объявив, что рекомендовать не осмеливается, но просмотреть считал бы полезным. Однако Александр Васильевич был занят тогда большим и на удивление приличным романом одного из зауральских классиков, к тому же друга Главного, и времени не имел совсем. Не читая, он переадресовал рукопись внештатнику-рецензенту, мнение которого уважал. Но и тот не высказался определенно ни за, ни против, а ограничился расплывчатыми соображениями, состряпав стандартный отзыв на полторы страницы. Зарывшись в сибирской прозе, Александр Васильевич текучку не отслеживал совершенно и про рукопись благополучно забыл, пока не узнал, с немалым удивлением, что вынырнула она не где-нибудь, а непосредственно у Главного. Подозревать здесь, видимо, следовало стажера, решившегося на демарш против равнодушного начальника и каким-то образом подсунувшего ее наверх. Еще удивительнее было, что Главный такую вот, никем не рекомендованную повесть стал читать сам, а не спустил обратно в отдел. А прочитав, уже лично всучил ее Александру Васильевичу
И оказался лицом к лицу с сюжетом, под которым уже расписывался однажды в своем бессилии.
Он так и не смог найти объяснения, отчего, просмотрев только первые страницы, где шло просто описание деревни и даже имя героя возникало пока всего раз, походя, так что ничем еще не определялась область возможных продолжений и разве что о времени действия можно было догадаться, – отчего уже тогда он сразу понял, чем это будет. И когда потом – в общем-то, он остался совершенно спокоен, и только пальцы не очень слушались: то, промахиваясь, мусолили угол одной и той же страницы, то захватывали несколько сразу, – стал лихорадочно листать рукопись, уже не подтверждений искал, а отмечал, скорее, несоответствия. Но иногда совпадали даже детали. Мысль о плагиате не приходила Александру Васильевичу: никаким чудом не могли бы попасть столько лет спустя в руки неизвестному человеку его черновики, своевременно без остатка (и без патетики) отправленные в мусор, – а значит, сама тема диктовала разработку некоторых эпизодов. Когда изумление и тот почти мистический ужас, какой способны вызывать значительные совпадения, отпустили его, Александр Васильевич пришел к выводу, что странно, пожалуй, как раз обратное: почему не раньше, почему за два почти десятилетия этот сюжет так и не был никем востребован. Ведь мемуары Сергия Булгакова, в которых, несомненно, как и сам Александр Васильевич когда-то, новый автор отыскал для него основу, известны были многим и давно. А ощущение, оставленное у Александра Васильевича описанной там сценой, казалось слишком явственным, чтобы относить его исключительно на счет собственной индивидуальности. Ощущение того, что в истории, рассказ о которой уместился в два или три абзаца, каким-то образом сходятся силовые линии целой эпохи и потому, если суметь написать об этом, выйти должно обязательно классически-емко, обязательно появится множество смысловых пересечений и связей – с прошлым, с современностью, – о которых автору позволено порой и не подозревать, но которые как раз и придадут сочинению действительную глубину. Находка для человека, не испугавшегося задачи. Значит, просто не было до сих пор такого?
Булгаков вспоминал случай, которому стал свидетелем, будучи депутатом второй, кажется, Госдумы. В Таврический дворец пришел тогда крестьянин, заявивший, что имел видение от Бога и наказ передать представителям некую весть. Те же от души похохотали над ним, даже не дослушав до конца, что именно, сбиваясь и путаясь в словах, он пытается им объяснить. Вот, собственно, и вся фабула. Но в этом тихом событии, таком несоизмеримом с общим грохотом набиравшей обороты истории, да и не произошедшем, в сущности, Александр Васильевич увидел как раз глубочайший символ того переходного времени, ставшего – он считал – фундаментом веку. Повесть, как он задумал ее, больше чем наполовину должна была состоять из описания дороги: деревень и станций, поездов и подвод, которыми добирается его герой с Волыни до Петербурга, встречаясь с разными людьми, слыша разговоры, все еще наполненные памятью о недавних крестьянских бунтах, и все крепче убеждаясь, что назначенное ему – насущно и неотложно. Поэтому неудача его попыток обратиться к тем, от кого могло бы зависеть будущее страны, становилась в повести кульминационным моментом, за которым и ход жизни героя, и движение повествования сразу же лишались координат, так что первому только и оставалось, что умереть в одной из петербургских ночлежек, а второе резко сворачивало к концу и уже на следующей странице сходилось к простым и веским финальным фразам. Ну а о судьбах России догадливому читателю предоставлялось размышлять самостоятельно.
Несомненно, кое-что Александру Васильевичу удалось. Он пересмотрел довольно много материалов и специально перепечатал на машинке десятки диалогов из Бунина, так что речи людей, бредущих по размытым дорогам или набившихся в пропахшие человечьим потом и застарелым тряпьем третьи классы вышли достаточно живыми, а события, о которых они рассказывали друг другу, представали со всей достоверностью. Он сочинил несколько броских сцен, где действовали характерные персонажи тех лет: урядник, судебный исполнитель и деревенский староста. Наконец, сумел передать ощущение своим героем каждой отдельной минуты, когда, приехав в Петербург, тот по недоразумению сразу же попадает в участок и ночью, взаперти, узнает, что думские заседатели отправляются на каникулы и соберутся в последний раз только на следующий день, с утра. Конечно, само бывшее герою откровение Александр Васильевич выносил за скобки: полагал, что подробно описывать беседы с ангелами уместно разве что в мистических фантазиях или житиях святых. В серьезной же вещи исторического плана выглядеть они будут в лучшем случае смешно, и если уж допускать их появление – то лишь простым упоминанием, чисто феноменологически, избегая даже намека на оценку их истинности и природы. Вопросов религиозных он вообще постарался касаться как можно меньше – опасался, что в православном контексте они неминуемо потянут за собой морализаторство и назидательность, чего, по его мнению, всякому художнику чураться следует пуще огня. Чтобы надежнее обезопасить себя от этого, взялся даже, дописав почти до конца, все перекраивать заново и воплотил повествователя в набожного мальчика-сироту, который подслушал однажды молитву старика и решил сопровождать его в пути.