По ту сторону вселенной
Шрифт:
— Не тряси рукой, — терпеливо повторяла Джонамо. — И не прогибай пальцы.
Ладонь должна быть такой, будто ты держишь мячик. Вот, смотри…
— Надоело играть гаммы! — взмолился Тикет. — Меня заставляете, а сами никогда…
— Ты ошибаешься. Когда я училась, то играла гаммы и этюды целыми днями. Без этого невозможно развить технику.
— Я не понял, что развить?
— Технику игры. Ты ведь мечтаешь стать музыкантом, правда?
— Конечно, мечтаю. Я же сам пришел, после того как мы с Бангом… Ну, вы знаете, о чем я говорю.
— У тебя отличные способности. Талант… А вот у Банга, к
— Он будет звездолетчиком, не верите?
— Верю, — улыбнулась Джонамо. — Только сначала вам обоим надо вырасти. А пока… помнишь наше условие?
— Помню. Стараться и… как это?
— Совершенствоваться.
— Я стараюсь… — вздохнул Тикет. — Но почему-то не получается…
— Обязательно получится. Нужно лишь работать. Много и упорно.
Джонамо переживала, что ей пришлось отказать Бангу. Она считала, что каждый, независимо от степени таланта, имеет право заниматься музыкой, хотя бы для себя, для удовлетворения душевной потребности, самосовершенствования. И так будет. Но пока приходится отбирать самых одаренных учеников, иначе ей не справиться с первоочередной задачей.
Теперь у нее не было недостатка в последователях. Они горячо пропагандировали ее искусство, которое было адресовано не интеллектуалам от музыки, не гурманам, смакующим изысканные созвучия, а всем людям и преследовало благородную цель: привить им всеобщую любовь к прекрасному, взломать состояние сытого довольства, вернуть интерес к переменам, жажду свершений.
Но искусство не может быть односторонним. И как бы ни была хороша музыка, она не в состоянии заполнить эстетический вакуум. И вот — впервые за много лет! — появились поэты. Взяли давно забытые кисти художники.
Еще недавно поэзию считали чей-то вроде извращения: зачем втискивать живую речь в искусственные рамки, рифмовать ее? Разве в жизни кто-нибудь говорит стихами?!
Люди не понимали, что поэзия — это не размеры и не рифмы, а умение выразить словами движения души, недоступные даже для самых чувствительных электронных датчиков. Сущность поэзии подменяли ее внешней стороной…
А живопись вообще представлялась воплощенной нелепицей. Какой смысл малевать увиденное со свойственной человеческому восприятию приблизительностью, если существуют абсолютные способы запечатлеть действительность, и не на плоскости, а в объеме, и не с помощью нестойких красок, а посредством цифрового кода в памяти компьютеров, с гарантированным сохранением неискаженной цветовой гаммы!
Так рассуждали рациональные современники Джонамо, пока она не взорвала своим поразительным искусством, казалось бы, несокрушимую цитадель их представлений. И, как часто бывает, обращенные в новую для них веру, они стали ее апологетами.
На Мире началась эпоха Возрождения, и ее первозвестницей была Джонамо.
— Вот видишь, родная, у меня уже есть и последователи, и ученики, — могла она с полным основанием сказать матери. — Хорошо-то как! Я такая счастливая…
Джонамо и впрямь впервые за многие годы чувствовала себя по-настоящему счастливой. И причина заключалась не только в том, что торжествовало дело ее жизни. Ктор исподволь, незаметно стал самым дорогим и близким ей после матери человеком.
Она знала, что Ктор любит
Его опасения были напрасны. Муж уже давно стал частицей души Джонамо, полноправно вошел в ее «я». Он жил и будет жить, пока жива она. И новое, вспыхнувшее в ней чувство не имеет ничего общего с предательством. Нет, это не измена памяти о человеке, когда-то давшем ей полноту счастья!
Джонамо не подозревала, что существует еще одна причина, объяснявшая нерешительность Ктора: потерпев неудачу в первой любви, он не хотел снова встретить отказ. Будучи гордым и уязвимым человеком, Председатель не мог бы тогда видеться с Джонамо, а это было выше его сил.
А сейчас он пользовался любой возможностью повидаться с ней: иногда, злоупотребляя председательским правом, приглашал ее к себе, но чаще приходил сам. Они подолгу разговаривали. Ктор постепенно привык советоваться с Джонамо, как советовался с компьютерами.
Кстати, в своем отношении к компьютерам он не ударился в другую крайность.
Просто ничего из их советов не принимал на веру. Свод компьютерных программ охранялся законом. Своей властью Председатель не мог вносить в него изменения. Но он выносил поправки на референдум, и в большинстве случаев их утверждали. И «психология» компьютеров понемногу менялась…
В обществе тем более происходили разительные перемены. Тысячекратно возросла дисперсия личностных мнений и соответственно упал показатель общественной стабильности. Раньше Председатель начал бы энергично стабилизировать положение всеми средствами компьютерной иерархии. Теперь же испытывал радость: по предложению Строма ввели показатель общественной активности — мерило душевного здоровья общества, и он увеличивался с каждым днем.
Прежде миряне проявляли единодушие, основанное не на идейной общности, а на привычке бездумно передоверять дела компьютерам. Зачем ломать голову над проблемами, которые и так найдут оптимальное разрешение благодаря компьютерной мудрости? — убаюкивали они себя. — Разве нам не хорошо? Разве нам не безбедно?
А ныне люди смотрели друг на друга с изумлением: как могли мы впасть в такую пассивность?
Кое-кто начал искать виноватого. Им, конечно же, оказался Председатель.
— Теперь бы меня не назначили на этот пост, — с грустной улыбкой говорил он Джонамо. — Отдали бы предпочтение более решительному, инициативному. И были бы правы.
— Боюсь, что компьютерам пришлось бы туго. Дисперсия личностных мнений о том, каким должен быть Председатель, оказалась бы огромной. Как тут угодить всем? Пожалуй, компьютеры снова назвали бы вас.
— Как среднее арифметическое? — угрюмо пошутил Ктор.
— Не обижайтесь, но именно так, — с обычной прямотой произнесла Джонамо, однако увидев тень на лице Председателя, поспешила добавить: — Не вижу в этом ничего плохого. При всем разнообразии личностных мнений всегда будет золотая середина, оптимум.
— Компьютеры были бы благодарны вам за разъяснение.
— Не сердитесь, дорогой мой. Для меня вы самый лучший.
— Это правда? — не поверил своим ушам Ктор.
— Я никогда не обманываю, вы же знаете!