Почти замужняя женщина к середине ночи
Шрифт:
– Давай только бутылку добьем, – предложил он.
И мы стали добивать, и, видимо, именно этот остаточный удар что-то повернул в возбужденном БелоБородовском мозгу.
– Слушай, стариканер, – предложил он мне, – давай рванем в Питер.
Я не настолько к тому моменту опьянел, чтобы не понимать, что Питер – это где-то не близко, туда тачку не словишь. Это вообще другой город, там и архитектура отличается, и памятники старины, и музеи, да и речка там совсем другая протекает. Туда ведь долго ехать следует. А вот
Но я ведь был не менее лихой, я лишь потер щеку и ответил, соглашаясь:
– Только денег при себе не хватит на все.
Видимо, все же в голосе моем проклюнулась неуверенность. Потому что Илюхины и без того крайне бодрые, а от последнего глотка так вообще до неприличия лучистые глазки смерили меня уж слишком любознательным удивлением. Как будто он анатом какой, и вот сейчас в своей анатомичке обнаружил нечто доселе не исследованное.
– Ты, стариканище, конечно, отчаянный порой, – проговорил он в раздумье. – Ты порой, как камикадзе, конечно. Но часто из тебя сомнений много проступает. Ты вообще какой-то неуверенный камикадзе!
– Да, я не скрываю, – легко согласился я. – Я – неуверенный камикадзе. Но это от того, что цели мелкие. Не те цели для меня выбираются, вы дайте мне чего-нибудь крупненькое протаранить.
– А я, наоборот, мелкие люблю, – вдруг откликнулся Инфант слишком уж искренним голосом. – Но чтобы округлые были.
– Ладно, – обратился Илюха ко мне, не отвлекаясь на частное Инфантово признание – и так понятно, о чем он. – Погнали, старикашка, в Питер, будут тебе цели. Может, и не очень крупные, но скученные. К тому же там все еще этот крейсер революционный, как его, на приколе болтается. А за деньги ты не бжи. По-польски тебе скажу: не бжи за пенензы.
Я опять легко ему поверил.
– Поехали, – согласился я, выставляя на стол одну из двух оставшихся бутылок. – Это вам, Инфантик, чтоб не скучали, – подбодрил я Инфанта, которому судьба наказала держаться в городе до последнего. И не отступать ни на шаг на север.
А Инфант поглядывал на нас, отступающих, и лишь умиротворенно вздыхал. Он уже простил Пусика, он вообще, кажется, был готов сейчас простить всех и вся – весь этот часто злой и несправедливый к нему мир вокруг. Ну, если не окончательно простить, то до утра уж точно.
– Белобородище, – обратился я к БелоБородову. – Почему у тебя белая борода нигде не растет? Плохо соответствуешь ты своему названию. Уж если назвался БелоБородовым – то и давай старайся. Вырасти где-нибудь.
Он взглянул на меня с пьяным таким озорством.
– Да ты не видишь просто. Ты, похоже, не предельно внимательный, так как отвлекаешься часто. Другие, которые пристальные, которые не отвлекаются, – те замечают. Знаешь, как древние индусы говорили? – Он посмотрел на меня вопросительно. Я точно так же вопросительно посмотрел на него. – Узрит лишь тот, любили поговаривать древние индусы, кто в корень стремится узреть.
Я мгновенно засомневался и в самих древних индусах, и в их древнем стремлении «узреть». Слишком уж стремление
– Надо поспешать, Б.Б.Ночь уже близка к закату, а нам еще Рубикон надо успеть перейти. Пора, труба зовет. Ночью поезда в Питер бойчее ходят.
И Илюха, к которому я обращался, откликнулся:
– Действительно, зовет. – И он заторопился, прихватывая с собой жалкие остатки недопитой бутылки.
– Кто такой Рубрикон? – забеспокоился было из комнаты Инфант. Но он запоздал, мы уже мягко прикрыли за собой дверь.
Глава 14
Один час тридцать минут после кульминации
Мы поймали левака и оседлали его – левак был веселый. Все ночные леваки в Москве глобально делятся на куркулей и беспечных. Потому что первые выезжают исключительно на заработок, и их скучный меркантильный настрой виден по всему. По тому, как они руль по-куркулевски держат, да и по самой машине, тоже куркулевской.
А беспечные выезжают, потому что весело это – левачить по ночной Москве. Народу всякого разного, чудного посмотреть. Да и вообще, Москва, когда в огнях и без суеты, она ведь сама веселая и красивая и сама по себе стоит твоего бессонного ночного бдения.
Наш оказался беспечным. Он с жадной ревностью наблюдал, как мы по дороге к Ленинградскому вокзалу выжимали из бутылки последние, едва сочащиеся струйки. Даже «жигуленок» его ржавенький поскрипывал и посвистывал на неизбежных асфальтовых ухабах, тоже как бы прося отглотнуть. Но принципиальный Илюха возразил строго:
– Ты, мужик, при исполнении. Тебе нельзя.
И беспечный с обидным пониманием вздохнул, почти как Пусик давеча.
Вокзал, несмотря на сонное время, не спал. Во мне всегда присутствовало чувство вины по отношению к вокзалам. Я всегда ощущал что-то таинственное в вокзальной жизни, что-то неведомое мне, недоступное, что мне никогда не понять. Что-то связанное с перемещением отдельных субъектов и разрозненных групп людей, что-то, что было за и вне моей беспечной, не просчитанной до конца жизни.
Зачем они постоянно куда-то передвигаются, спешат? Ну в отпуск – я понимаю. Но зачем тогда в противоположном направлении? Я не знал. И потому чувствовал себя чужим, непонятым, непонимающим. Я чувствовал, что нахожусь в противоречии с вокзалом, с его возбужденными, заостренными в ожидании лицами, застоявшимися запахами, узлами, чемоданами, пожитками. И противоречие это досаждало, томило, и хотелось скорее из него выйти.
Сонная кассирша все же встрепенулась, завидя непривычно радостные Илюхины глаза. Она попыталась было по привычке саботировать, мол, на ближайший поезд с билетами тяжело, но не то Б.Бородовский взгляд, не то просто ночное усталое безразличие ее отвлекло и успокоило. И она смягчилась и выдала нам железнодорожные прямоугольные билеты.