Почти замужняя женщина к середине ночи
Шрифт:
И только однажды я выпал из плотно покрывшей меня дремоты и все же разобрал тихие, уже полные ласки Илюхины слова:
– Ты, Танюш, не бойся. – И снова, как бы завораживающе: – Да ты не бойся, Танюш. Я только дотронусь до тебя самыми кончиками рук.
– Чем, чем? – переспросила она, и в голосе ее я распознал трепет.
– Кончиками рук, – подтвердил Илюха, и я понял, что звук его голоса отражается от ее уже близкого лица.
– Илья, – услышал я потом, – у вас такие пальцы нежные. И сильные такие.
– Ага, – раздалось
Потом раздавался какой-то шелест и шорох, я сразу понял, от укладываемых тел, потом, видимо, Таня, голос был женский, сказала что-то про узко, и шелест повторился. Потом было дыхание, потом Таня полушепотом стала возражать, но не убедительно и, как мне показалось, даже неискренне. По сути, она повторяла одно и то же, про финна наверху, мол, неудобно при финне наверху. На что Илюха каждый раз повторял:
– Да он же глухой, финн этот. Как дятел, глухой.
Я знал, что теперь он и птиц перепутал. Но, видимо, Таня тоже не состояла в детстве в юннатах, да и я не был придирчив – я же понимал, что в угаре страсти ошибки с пернатыми вполне допустимы. К тому же я слышал – аргумент действует, а это решало.
Дальше они как-то затихли, и, видимо, я задремал, пока меня снова не разбудил шепот.
– Ты ведь знаешь, Танечка, я ведь абсолютно гетеросексуален.
Ага, сообразил я, знает уже.
– Но, вот, если бы ты родилась мальчиком… – Сначала прозвучала пауза, а потом сразу продолжение: —… Я бы тогда точно стал гомосексуалистом.
Я не засмеялся оттуда, с верхней полки. Я только улыбнулся приглушенным очертаниям нависшего надо мной потолка да еще пролетающим по нему для разнообразия отсветам редких придорожных фонарей. А вот Танечка засмеялась:
– Какой же ты болтун, Ильюшенька! Нет, вправду, ты такой чудной.
И я распознал в ее смехе счастье, и именно потому, наверное, успокоенно уснул.
Разбудили меня бравурные звуки встречающего нас марша, что означало, что мы въезжаем на Московский вокзал в Питере. Я спрыгнул сверху и осмотрел площадку внизу. Танюши не было – видимо, она сошла где-то до Ленинграда. Илюха же спал, по-детски мятежно разбросав руки, – ведь даже узкое становится широким, если последний час спишь на нем один.
Я попытался растолкать его, он сопротивлялся. Но как сонный может противостоять бодрствующему? – не может он противостоять. И я растолкал.
Илюха встал, лицо его было заспано и серо. Но при размякшем теле глаза уже светились новым днем, новой темой и новой заботой.
– Как Танюшка оказалась? – полюбопытствовал я.
– А? – Он только приходил в себя. – Танюшка… Ну да, оказалась. Полный восторг, Танюшка. – Видимо, на более выразительные подробности бодрости мысли все-таки пока не хватало. Впрочем, я и не настаивал.
– Так, ну чего, перед нами Питер? Тихий, наивный, дремлющий Питер. – теперь Илюха уже полностью пришел в себя. – И мы здесь для того, чтобы его легонько растревожить.
Нарочитая высокопарность, особенно по-утру, да еще после железнодорожного постельного белья, все же немного покоробила меня. К тому же голова подавливала где-то в висках.
– Ты прям Наполеон какой, – сказал я, морщась либо от слишком яркого света, либо… Я же говорю, голова болела.
– Я не Наполеон, старикашка. Я полководец армии наполеонов, – конечно же, нашел один из ответов Илюха.
Я посмотрел на него подозрительно – шутит ли он? Не может же быть, чтобы всерьез. Конечно, он шутил.
– Стариканер, – говорил мне Илюха, пока мы ловили тачку. – Если такие экземпляры, как Танюшка, попадаются на подходах к городу, то представляешь, какие лежбища располагаются внутри городской стены?
– Стариканер, могиканер… – монотонно вспомнил я книжных героев моего босоногого детства. Голова, черт, начинала ломить через и без того тонкую стенку.
– Слушай, – спросил я, – у тебя голова не болит?
– Жуткое дело, – сознался Илюха. – Но при чем тут голова?
Вот откуда надо брать пример, понял я простое. Он цельный, он не разменивается, как я, по пустякам типа головной боли.
Не так уж важно, как мы провели этот день в Питере. В записной БелоБородовской книжке нашлось с полдюжины телефонов, в основном его коллег, которых доверительный вопрос: «Слушай, как тут у вас фишка ложится? Ну, в смысле… сам понимаешь…» – нисколько не смущал. Либо все доктора наук до сорока страдают одинаковыми заботами, либо мы звонили только таким.
Мы загудели по-настоящему уже в буфете Эрмитажа, так что даже голова прошла, и только к середине дня в чьей-то заполненной мебелью и людьми квартире я, зайдя в ванную комнату, в конце концов оказался у рукомойника.
В зеркальце напротив выписалось довольное, еще достаточно молодое, симпатичное лицо с шальными, отражающими очевидное подпитие глазами. И распознав в амальгамной непрозрачности себя самого, я замер на мгновение и даже дернул головой, чтобы скинуть приставшую накипь.
«Где я? Что я здесь делаю? Для чего, зачем?»
Я долго всматривался в себя, в свои ответные зрачки, пытаясь разыскать в них нечто такое, что даст ответ на эти и другие вечные вопросы. И я нашел его в самой глубине, почти что в хрусталике.
«Я в Питере, – толково объяснил я себе. – Я пью водку, хотя надо бы вино. А вокруг меня разные пьяные мужчины и женщины, мне в основном незнакомые, но в основном приятные. Особенно женщины».
Амальгамное отражение довольно ухмыльнулось, а значит, ответ вполне его удовлетворил. Я подставил намыленные руки под теплую воду, не отрывая, впрочем, взгляда от себя в зеркале, и вдруг вспомнил что-то. Что-то очень важное! Настолько важное, что лицо мое застыло в непонимании.