Под звездами
Шрифт:
Перед уходом он задержался у порога и сказал Маше тихо, чтобы не услышали раненые:
— Батальон отрезан. Как же ты тут одна... если вдруг немцы прорвутся?
— Уж как-нибудь, — шепотом ответила Маша, указав взглядом на стоявший в углу автомат.
Ахутин догадался, о чем говорил Постнов, и попросил Машу поставить его карабин поближе к нарам:
— Солдату, хоть и раненому, без оружие нельзя... Маша предложила Ахутину и Семичеву поесть. Семичев, приподнявшись, стал есть суп из котелка. Ахутин отказался:
—
— А наши все равно устоят! — убежденно сказала Маша. Ведь отдать высоту значило для нее отдать немцам Андрея!
Семичев вскоре уснул, но Ахутину не спалось. Он лежал неподвижно, глядя на темные, еле различимые в полумраке бревна наката над головой и настороженно прислушивался к стрельбе. Он чувствовал себя еще солдатом второй роты, все его мысли были там, где сражались его товарищи. Ему было неловко и обидно лежать в тепле и покое, как будто он сам был виноват в этом.
«Если немцы пойдут на минометную батарею, надо бить их во фланг... А вдруг младший лейтенант не догадается? — с тревогой думал Ахутин. — Надо было сказать ему, что запас патронов в погребке лежит; правда, Сарьян знает об этом, но ведь его могут убить... Ах ты, растяпа!..»
Ночью приходил врач, прикомандированный к батальону. Шпагин посылал за ним еще днем, но он дожидался темноты, чтобы пройти на передовую, и то ему пришлось бежать и несколько раз падать в снег, спасаясь от обстрела.
Закурив трубку с каким-то очень крепким, неприятно пахнущим табаком, он нетерпеливо выслушал Машу и стал перевязывать раненых; руки его при этом дрожали. Маше казалось, что он причиняет раненым ненужную боль, и ей хотелось оттолкнуть его. Это был худой человек с длинным желчным лицом и крупными, почерневшими от табака зубами.
— Этот не выживет, — сказал он о Гридневе, подняв густые черные брови над круглыми роговыми очками, — Он потерял слишком много крови.
Маша сжала кулаки, гневно взглянула на него:
— Неправда, он будет жить!
Врач криво усмехнулся, сложил инструменты в сумку и сухо щелкнул замком.
Затем ненадолго заходил Шпагин. Лицо его осунулось и потемнело, злые, колючие глаза глядели строго, испытующе, словно обвиняли в чем-то. Двигался он резко, порывисто и непрестанно курил. Полушубок Шпагина на правом плече был прострелен, из дыры торчала шерсть. Маша сказала об этом Шпагину.
— Знаю, Маша, это осколком вырвало, плечо не задето, — каким-то ровным, скучным голосом сказал Шпагин. — Что говорит врач?
— Он считает, что все зависит от организма, — уклончиво ответила Маша: ей не хотелось повторять слова трусливого, равнодушного человека.
— Так мог сказать только плохой врач, Маша. — В голосе Шпагина была теперь злость. — Надо помогать человеку бороться с болезнью, а не разводить руками! — Затем он добавил, вздохнув: — И мы не можем переправить его в
— Его и нельзя сейчас везти, ему нужен полный покой. И ведь там никто не будет за ним так смотреть... — добавила Маша, вспомнив дрожащие руки врача, но тут же умолкла: ей казалось, что последних слов она не должна была говорить.
— Да, это верно, — согласился Шпагин.
— Не берег он себя, — сказала Маша, — горячий он и какой-то отчаянный был...
Шпагин долго молчал, устало склонив спину, будто не слышал ее, потом вдруг поднял голову и заговорил горячо и страстно:
— Да, он не жалел себя, а мог ли он поступать иначе? Это не жертва, не героизм, это долг, Маша, понимаешь, — долг каждого человека — не думать сейчас о себе! И нет ничего выше этого долга — ничего нет!
Уходя, Шпагин наклонился к Андрею, откинул со лба волосы и долго всматривался в его лицо.
На исходе ночи у Андрея начался жар, он то беспокойно метался, сбрасывая с себя полушубок, стонал, то снова лежал неподвижно.
...В ушах у него стоял сильный шум и острой болью отзывался в голове, но иногда сквозь этот шум Андрей слышал обрывки какой-то музыки; ему нестерпимо хотелось узнать, что это была за музыка, но шум прерывал ее, и он никак не мог уловить мелодию.
Музыка шла откуда-то сверху, и, чтобы яснее слышать ее, он стал взбираться вверх по голым, обледеневшим скалам, хаотически нагроможденным отвесной стеной. Каждый шаг давался с огромным трудом, Андрей срывался, падал, снова вставал, ему не хватало дыхания, он до крови изранил руки и ноги, и они горели огнем, но он продолжал карабкаться вверх, цепляясь за острые камни и корни деревьев, росших на скалах, — очень важно было понять, откуда доносится эта музыка.
Сквозь беспорядочный оглушающий шум прорывались ее раскаты — страстные, трагические; в мощных оркестровых звучаниях стремительно неслись, яростно сплетаясь в схватке, две контрастирующие мелодии: под железной поступью грубой, жестокой, неумолимой силы жаловался ж плакал живой человеческий голос. Андрей взобрался уже высоко: серые скользкие скалы окутаны холодным туманом, внизу клубятся темные тучи, ураганный ветер рвет одежду, толкает Андрея в пропасть, ревет в ущельях угрожающими, беспощадными голосами, с шумом раскачивает и гнет высокие сосны, вырывая их с корнем; огромные камни с грохотом катятся вниз.
Так вот отчего у него такой шум в голове!
Андрея охватывает страх, он останавливается. Но вот в рев и завывание бури вихрем врывается призывная, героическая мелодия, она вступает в битву с силами судьбы. «Нет, отступать нельзя, надо дойти до конца», — и Андрей снова бросается вперед, наперекор ураганному ветру.
Ветер начинает слабеть, шум затихает, музыка слышится яснее, победную мелодию сменяет скорбный, сосредоточенный голос; это очень знакомая музыка, но Андрей никак не может вспомнить ее...