Подходящий покойник
Шрифт:
— В воскресенье после обеда, — объяснил он мне, — для меня это классно. Ты-то исчезаешь до самого отбоя, у тебя всякие там собрания, обсуждения, партия, друганы, твой старый препод — флаг тебе в руки. А я твою партию в гробу видал, плевать мне на все это пустозвонство. Пусть мне скажут, что делать, и хорош. И не надо слишком много бубнить. Помнишь песню Коминтерна? «Хлеба, и никаких рассуждений!» Это моя точка зрения. Видишь, я даже поднабрался кое-каких ваших выражений. Все просто — есть точка зрения, ее нужно отстаивать. А враг, черт возьми, тоже ясно кто — фашо…
Тут я должен сделать
— Врагов-то мы, черт возьми, знаем, — продолжал Мангляно, — фашо! Так что когда в сборочном цехе завода Густлов староста-немец, мой кореш, за спиной гражданских Meister и унтеров СС просит подпортить деталь автоматической винтовки, которые мы собираем, мне не нужно долго растолковывать! Я знаю, что он пойдет поговорить со слесарями, фрезеровщиками, и так по всей ленте, я знаю, что мы лучшие специалисты, что все мы коммунисты, каждый из нас на детали, которую он делает, допустит ошибочку на миллиметр и в конечном счете к концу ленты автомат придет негодным… Вот это я понимаю, для этого я здесь и есть, спрятался у Густлова за пазухой! Ну так вот, о чем бишь я… В воскресенье после обеда — это клево! Ты уходишь, мне одному остаются целые нары… После супа с лапшой — сиеста. Да это просто счастье, старик! И для начала — хорошая солома!
Нет, тут я оплошал. Солома — по-испански pajo. Буквальный перевод. Однако неточный. Потому что paja, hacerse ипа paja, «делать себе солому» — значит мастурбировать. Не так-то просто передать богатый народный язык Мангляно, который сказал: «Despu'es de la sopa de pasta, una siesta: la dicha, macho. A tocarse la picha, la gran paja!»
И тут как раз является Зара Леандер. Точнее, ее голос. Мангляно находит его возбуждающим — что ж, с ним солома мягче!
Мы докуривали бычок, последняя затяжка обожгла губы. Я пожелал ему удачи — чтобы дежурным на сторожевой вышке сегодня был любитель песен Зары Леандер, чтобы его Александр был в форме. Алехандро — так Мангляно называл свой член. Когда я спросил почему, он посмотрел на меня сочувственно:
— Pero vamos: Alejandro Magno!
«Что же тут непонятного — Александр Великий!»
Мангляно совсем по-детски гордился размером своего инструмента. Хочешь не хочешь, приходилось поддерживать его в форме. В последнее время Алехандро часто давал слабину, и Себастьян страшно переживал из-за этого. Впрочем, Алехандро всегда восставал из бессилия, по крайней мере до этого декабрьского воскресенья.
Вдруг рупор в столовой глухо забулькал. И тут же послышался чистый, низкий, волнующий голос Зары Леандер:
So stelle ich mir die Liebe vor,
Ich bin nicht mehr allein…
— Давай, —
И он, дико захохотав, действительно помчался в барак — к приятному воскресному одиночеству на нарах.
* * *
— В шесть часов в Revier, — сказал Каминский.
Вот и я.
Заключенные толпились у входа в санитарный барак, пытаясь протиснуться внутрь. Толкались, ругались на всех возможных языках. Если немецкий — урезанный, естественно, до нескольких приказных и общеупотребительных слов — был основным языком Бухенвальда, стало быть, языком начальства, то для выражения страха или ярости, чтобы изрыгнуть проклятия, каждый переходил на свое родное наречие.
За порядком следили молодые русские санитары — пуская в ход окрики и зуботычины, они направляли поток прибывших и контролировали вход.
Не пускали в первую очередь тех, кто забыл или не смог очистить башмаки от грязного снега, который неминуемо налипал, стоило только выйти из барака. На этот счет правила СС были суровы — никто не войдет в барак в грязной обуви.
Особенно строго это правило соблюдалось в санчасти.
Revier было единственным внутрилагерным учреждением, где эсэсовцы до сих пор систематически, ежедневно устраивали проверки. Так что всегда можно было ожидать наказаний. Слишком много грязных сапог или башмаков в санитарном бараке могло иметь непредвиденные, но, естественно, неприятные последствия.
Так что тех, у кого была грязная обувь, выгоняли на улицу поскрести башмаки о железные прутья, предназначенные специально, чтобы счищать снег и глину.
Во вторую очередь русские санитары наметанным глазом вышибал из ночных клубов, казино и прочих привилегированных увеселительных заведений высматривали и выпроваживали тех, кто слишком часто заглядывал в Revier в надежде получить бумажку о Schonung — освобождении от работы.
Жестом, криком, ругательством — всегда одним и тем же: отсылали к чьей-то матери — русские выгоняли таких, едва завидев, из толпы просителей, словно опасных пройдох.
И только после этого начиналась настоящая сортировка. Вновь став санитарами, молодые русские осматривали заключенных, которые действительно пришли за медицинской помощью.
Некоторых, даже если они впервые переступили порог санчасти и были в чистых башмаках — два основных условия, чтобы обойти первое препятствие, — сразу же отсылали обратно в блок. Они не выглядели достаточно слабыми для того, чтобы позволить им отлынивать от работы, хоть и демонстрировали рубцы на коже от плохо заживших фурункулов, синяки от дубинок эсэсовских унтеров или рехнувшихся капо, разбитые от неумелого обращения с молотком или клещами пальцы — ведь они были не рабочие, а — как знать? — возможно, университетские профессора.