Подходящий покойник
Шрифт:
Er weiss was meinem Herzen fehlt.
F"ur wen es schl"ag und gl"uht…
Франсуа неподвижен, глаза закрыты, жив ли он еще? Я приблизил свои губы к его, прикоснулся к ним. Да, еще жив: теплое, практически неуловимое дыхание срывалось с его губ.
Во время карантина мы были соседями: его поселили в шестьдесят первый блок, меня — в шестьдесят второй.
Но для него все сложилось не так удачно. Сначала, в первые дни карантина, его обнаружила и взяла под свое
Дора? Естественно, это женское имя ничего не говорило Франсуа. Немец в двух словах растолковал ему: Дора — это строящийся подземный завод, где нацисты начали разрабатывать секретное оружие. Он понизил голос, чтобы объяснить, что это за оружие. Raketen! Франсуа сначала не понял. Raketen? Ему пришлось поднапрячь мозги, поискать в памяти значение этого слова. Ах да, ракеты! В общем, это самый ужасный, самый чудовищный из вспомогательных лагерей Бухенвальда! Внутреннюю власть в лагере эсэсовцы доверили «зеленым треугольникам» — уголовникам. Темп работ был ужасающим, избиения — постоянными. Заключенные прокладывали туннель, работая в пыли, и гробили себе легкие. По сравнению с этим Бухенвальд действительно был санаторием.
И тем не менее Франсуа настаивал, чтобы его имя внесли в список. Какими бы ни были ужасы Доры, там он будет не один — он нашел настоящих борцов, вновь обрел своих, ему было с кем поговорить, помечтать.
Староста шестьдесят первого блока смерил взглядом Франсуа — по виду хрупкого юношу из хорошей семьи. «Слушай, — сказал он, протягивая ему половину сигареты, — ты отлично шпаришь по-немецки, ты и здесь найдешь какую-нибудь непыльную, кабинетную работенку. Сейчас все больше заключенных ненемцев, нам тут нужны иностранцы, которые хорошо говорят на государственном языке».
Франсуа подумал, что официальный язык уже давно урезан до нескольких злобных команд: «Los, los! Schnell! Scheisse, Scheisskerl! Du Schwein! Zu f"unf!» Но может быть, в кабинетах говорят на другом языке, может, там говорят на настоящем немецком?
Через несколько дней Франсуа получил наряд в карьер, Steinbruch. Но ему не повезло так, как мне: ему не встретился русский ангел-хранитель. Никто не помог ему тащить тяжеленный камень, к которому приставил его эсэсовский унтер. Никто не назвал его товарищем. Scharf"uhrer так отдубасил его, что Франсуа даже приняли в санчасти с многочисленными ранами и ушибами.
И с этого начались его несчастья.
Его выход из Revier совпал с окончанием карантина, и он оказался в Большом лагере. Но так как он был очень слаб, почти инвалид, ему не нашлось места в лагерной системе. На заре он оставался на плацу среди нескольких сотен заключенных, у которых не было постоянных должностей, и каждый день они ждали новых нарядов. Капо приходили искать в этой безымянной массе работников, которые
В общем, все, что могло достаться Франсуа, — это как раз работы, требующие физической силы и здоровья. Несколько дней в одном из таких нарядов только доканывали его физически и морально.
Через два месяца невзгод и одиночества Франсуа отправили в Малый лагерь, в один из бараков, где умирали инвалиды и парии, изгнанные из общества, не вынесшие каторжных работ, — мусульмане.
* * *
Der Wind hat mir ein Lied erz"ahlt
Von einem Gl"uck unsagbar sch"on.
Er weiss was meinem Herzen fehlt…
Вдруг я узнал слова.
Зато мелодия ускользала от меня, я ее не узнавал. Надо сказать, что слуха у меня никакого — я не могу ни запомнить, ни узнать мелодию. И напеть тем более. Фальшивлю, как расстроенное пианино! Когда мы были молодыми — много веков назад, много ночей, много смертей и жизней назад — и распевали хором «La jeune garde», или «Le temps des cerises», или «El ej'ercito del Ebro»[37], всегда кто-нибудь в ужасе затыкал уши: я портил песню, ее гармонию.
Так что мелодию я не узнал, но слова вдруг показались мне знакомыми. «Der Wind», ну конечно, «Der Wind hat mir ein Lied erz"ahlt»!
Это не Зара Леандер, это Ингрид Кавен 28 ноября 2000 года на сцене парижского театра «Одеон».
Двигаясь одновременно мягко и ритмично, плавно и угловато, она завладела всем пространством сцены. Она словно обжила ее огромную пустоту, обозначила территорию своим танцующим, кошачьим, но и властным шагом. Вокруг нее образовалась чувственная аура непреодолимого обаяния.
Поначалу я едва обратил внимание на ее голос, точнее, ее манеру ломать мелодию, вторгаться в ее ритм, в рутину песни, оживлять ее своим контральто. Меня просто заворожила ее способность жить в этом пространстве, заполнять его собой, делать живым.
Мягкой поступью хищницы она прокралась на сцену — рыжая красотка, переживающая осень своей жизни, — и за несколько секунд на глазах сбросила годы и завоевала зал, сделала его своим логовом; воздух наполнился истомой, тоской по прошлому, обещавшей будущее.
А потом ее голос заполнил все вокруг.
Голос, способный ворковать, расцветать всеми цветами радуги в глиссандо, обострявшийся на высоких и низких нотах, ломающийся или сладострастно угасающий и тут же дерзко возрождающийся.
И слова, откуда ни возьмись, слова тех давних бухенвальдских воскресений.
А ведь, казалось бы, ни одно место на Земле не подходило для больной памяти меньше, чем этот роскошный зал «Одеона» 28 ноября 2000 года.
Если не считать того, что на заднем плане была Германия.