Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана
Шрифт:
Вот тогда я впервые поняла, что идеологически не подходят не только мысли «антисоветские», а манера, стиль. Он считал, что так писать, как Цветаева, нагнетая напряжение, создавая нереалистические образы, — это противоречит соцреализму, а все, что вне соцреализма, враждебно советскому строю. И он отвергал сборник (потому что Цветаева, естественно, никаких стихов на политические темы туда не включила), с одной стороны, за «мелкотемье», то есть слишком много личных чувств и личных переживаний, с другой же стороны — и это главное, — за манеру, стиль, который противоречит эстетическим принципам соцреализма.
Соцреализм определялся каким-то уровнем примитивного изображения жизни. Где сложно — там неоднозначно, а все должно быть однозначно. Они очень тщательно охраняли примитивную однозначность стиля. Это было необходимо для сохранения их власти. И кроме того, отвечало уровню людей, занимавшихся идеологией. Сохранить простейшую, азбучную
Конечно, безусловно: это — победа усредненного сознания. Усредненного, без всяких темных и тайных моментов. Ведь я думаю, против Достоевского так были настроены тоже не потому, что Достоевский придерживался реакционных взглядов. Это, в конце концов, никого и не интересовало. А потому, что у Достоевского всегда был какой-то момент не до конца ясный, двузначный, непонятно было, кто положительный, кто отрицательный. Вот это не допускалось: должна быть полная ясность, кто хорош, кто плох. То есть ведение за ручку было в культуре не менее сильно, чем в других сферах. Это было такое отцовское отношение: вот, мы родные отцы вам, и мы вам указываем, как надо думать, чтобы не было никаких возможностей разнотолков. Не хотели разнотолков. Даже Блок до какого-то момента был нежелателен, потому что у него, как у всякого большого поэта, было что-то не до конца ясное. Тютчев. А Пушкин годился. Потому что Пушкин велик, но он ясен. Он прозрачен. Его отношение к своим героям всегда ясно. Поэтому Пушкин устраивал. И Толстой устраивал. Толстой тоже писатель, у которого нравственные акценты однозначны. А вот всюду, где было что-то, что надо домыслить и можно повернуть в разные стороны, не годилось. Я так это понимаю, во всяком случае.
Я выступила. Я сказала, что такая статья — великий позор. Человек приехал, вернулся, это великий поэт, и вы сами это понимаете, поскольку в первой части воздаете ей должное и говорите сами, что она великий поэт. Как же можно ставить подножку? Это же чудовищный акт злодейства. И сказала, что я больше в семинаре быть не хочу. И еще несколько человек встали вместе со мной, и мы ушли. Мы бы наверняка поплатились, но через несколько месяцев началась война.
Может быть, Цветаева в этой Елабуге не покончила бы с собой, если бы эта сволочь Зелинский так не написал и если бы ее сборник вышел. [18] Он мог выйти! Если бы он попал в более чистые руки, если было бы два хороших отзыва… Ведь все эти люди, которые разрешали или запрещали, сами были не очень сильны, им надо было разжевать и растолковать; и если бы им растолковали, что вот она проделала путь, пришла к реализму, к соцреализму, и что наша поэзия только и ждет ее сборника, — это было абсолютно в тот момент возможно, — то, может быть, ее путь дальнейший не был бы таким ужасно трагическим.
18
«Истинная трагедия Марины Цветаевой заключается в том, что, обладая даром стихосложения, она в то же время не имеет что сказать людям. Поэзия Марины Цветаевой потому и негуманистична и лишена подлинно человеческого содержания», — писал Зелинский.
Ведь ее встретили очень хорошо. И конечно, поскольку в поэтических кругах все понимали, что она великий поэт, то хотели к ней приблизиться. Ей разрешили въехать в страну, дали ей в пригороде, в Болшеве, дачку, она сделала сборник, она отдала его в «Совпис» — вот до этого момента, казалось, была надежда. Но когда сборник зарезали, люди от Цветаевой сразу отхлынули. Если бы ее впустили в эту стайку советских писателей, то, может, все было бы иначе. Ведь когда началась война и эвакуация и все писатели поехали в Чистополь, то ее не прописали в Чистополе, ей не разрешили жить в Чистополе. Ее отправили в эту Елабугу, где она оказалась абсолютно одинока, и она не выдержала этой жизни. Но, конечно, если бы ее сборник вышел, она бы осталась в Чистополе, и вполне допускаю, что это не кончилось бы так трагично.
23
С зимы сорок первого года в печати — в «Литгазете», в журнале «Литкритик» — шла литературная дискуссия, которая вылилась в дискуссию политическую, мировоззренческую. Она условно называлась дискуссией между «вопрекистами» и «благодаристами». Между точкой зрения, что писатель, вопреки своему реакционному мировоззрению, может глубоко и проникновенно описывать действительность, и точкой зрения, что постичь действительность можно только благодаря революционному мировоззрению. Эта дискуссия развивалась
В тридцать седьмом году под редакцией Лифшица вышла антология «Маркс и Энгельс об искусстве», и это стало настоящим событием. Люди бегали по букинистическим магазинам в надежде напасть на случайный экземпляр. Эта книга сводила счеты с вульгарной социологией, которая все объясняла классовой борьбой. Лифшиц и Лукач полагали, что реакционное мировоззрение совершенно не мешает, а часто даже помогает более глубоко и полно отразить действительность и что какой-нибудь Бальзак в сто раз более ценен в постижении того мира, чем романтический Виктор Гюго. А в современной литературе, допустим, Селин, хотя и придерживается почти фашистских взглядов, но очень глубоко рассказывает о сегодняшнем буржуазном мире. Они защищали Достоевского, которого тогда не издавали. Идеи идеями, утверждал Лифшиц, но он сумел с несравненной глубиной описать сложность русской души. Это была попытка на уровне современной философской мысли заново обосновать марксизм. Идеологами противоположной точки зрения были Евгения Книпович [19] и Ермилов, [20] печально знаменитый критик.
19
Е. Ф. Книпович (1898–1988) — советский литературовед, литературный критик. Автор многочисленных статей, книг о Гейне, А. Фадееве и воспоминаний об А. Блоке.
20
В. В. Ермилов (1904–1965) — литературный критик, лауреат Сталинской премии (1950). Один из лидеров РАПП. Его доносы и статьи стали причиной ареста многих литераторов. В 1946–1950 гг. — главный редактор «Литературной газеты».
Борьба, в центре которой стояла проблема отношений между революционной идеологией и свободой творчества, развивалась главным образом в журналах и газетах. В виде обмена статьями. А потом, где-то в начале апреля, решили устроить устную дискуссию в аудитории ИФЛИ. И вот в течение недели вся литературная, мыслящая Москва и все студенты съезжались в ИФЛИ и слушали, как эти люди выступают. Накал страстей был такой, что свистели, хлопали, кричали, сидеть было негде, стояли во всех проходах в самой большой ифлийской пятнадцатой аудитории-амфитеатре. Это был взрыв страстей. Ну, мы все, естественно, сочувствовали Лифшицу и Лукачу. Лукач так смешно говорил, выступал со своим венгерским акцентом… Его точка зрения была весома, но в конце концов разошлись непонятно с чьей победой и ждали статьи в «Правде». Было известно, что готовится такая статья, которая подведет итог дискуссии. Кончался апрель. И еще до статьи появилось постановление о закрытии «Литкритика». И это был как бы ответ, что ермиловцы и сторонники Книпович взяли верх. А потом вышла и разгромная статья в «Правде», написал ее такой идеолог Лебедев.
Вот на этом поражении попытки обновить марксистскую мысль и кончился наш ИФЛИ. Мы, наш курс, успели проучиться три года.
Думаю, я именно в ИФЛИ обрела какое-то настоящее видение и мира, и людей, и культуры, — это все ИФЛИ. Я очень многим обязана профессорам, даже этим восьми часам Гриба, изумительному курсу Пинского, дальнейшему знакомству, а потом и дружбе с ним. Я была уже и гуманно настроена, и человечно, — мир мой расширился. Это все подарило мне, в общем, доступ в мировую культуру. Я почувствовала себя там дома. Я научилась оперировать другими категориями. И возможно, без этого понимания я бы против Зелинского не выступила. Я поняла еще, что надо защищать какие-то вещи. Может быть, в тот момент заглох и страх, не знаю.
24
В июне мы сдавали сессию. Предстоял, в частности, экзамен по литературе девятнадцатого века. Занимались по нескольку человек вместе. И Олег Трояновский, который должен был принести мне и той группе, которая занималась у меня дома, тетради с записями лекций, сказал по телефону:
— Ты знаешь, Лилька, я слушал ночью радио… — А у Трояновских радио было не черная тарелка, как в каждой квартире, а огромный, роскошный комбинированный аппарат, привезенный из Америки, где было и прослушивание пластинок, и что-то еще, и он очень хорошо ловил западные радиостанции, и Олег говорит: — Ты знаешь, Лилька, я не уверен, я плохо расслышал, но, по-моему, сегодня ночью началась война, по-моему, Гитлер пересек границу.