Поэтический язык Иосифа Бродского
Шрифт:
Виктор Куллэ сопоставил текст «Одиссей Телемаку» со стихотворением Умберто Саба «Письмо», переведенным Бродским, и обратил внимание на то, что Бродский «как бы дописывает упомянутые в тексте Саба [20] стихи о Телемахе» (Куллэ, 1992: 6):
Ежели тебе Текст этой средиземноморской грезы, отстуканной на пишущей машинке, понравится, вложи его, будь добр, в оставленную мною при отъезде тетрадку синюю, где есть стихи о Телемахе. Скоро, полагаю, мы свидимся. Война прошла. А ты – ты забываешь, что я тоже выжил»20
Бродский
Здесь особо значимым представляется слово выжил. Его смысл объединяет текст Бродского с текстами-субстратами Мандельштама [21] и Ахматовой, о которых речь пойдет ниже.
Бродский изображает ситуацию, противоположную той, которая завершает стихотворение Мандельштама «Золотистого меда струя…»:
Золотое руно, где же ты, золотое руно? Всю дорогу шумели морские тяжелые волны, И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный21
У Мандельштама Одиссей – один из центральных образов, и, конечно, это существенно для Бродского. Имя Мандельштама оказалось связанным с именем Одиссея и в анекдотической ситуации телефонного разговора с Енукидзе (Липкин, 1994: 24), и в памяти культуры (песня-баллада А. Галича «Возвращение на Итаку» (1969), посвященная Мандельштаму): Везут Одиссея в телячьем вагоне, / Где только и счастье, что нету погони! (Галич, 1990: 71).
Возвращение Одиссея
…по ‹…› античной мифосимволической системе соотносится с ‘преодолением смерти’, с ‘воскресением’, с возвращением из царства мертвых. «Золотое руно» Одиссея получает тут, таким образом, смысл преодоления ‘смерти’, косного, нетворческого, стихийного начала материального мира. Добытое им «пространство и время» – это облагороженная, оформленная трудом в «мед», «вино», «сад», «грядки», «печальная» и «каменистая» Таврида (Фарыно, 1987: 118).
Одиссей Бродского не возвратился, время оказалось потерянным, пространство неподвластным, вместо Тавриды герой обрел какой-то грязный остров.
Но, не став обладателем пространства и времени, заместивших у Мандельштама золотое руно, Одиссей Бродского все же заявляет о своем обладании – первыми же словами: Мой Телемак. Троекратный повтор этой конструкции – не столько обращение, сколько заклинание утверждением. На это указывает грамматика: притяжательное местоимение мой перед именем собственным, не свойственное русскому стереотипу обращения, имеет ярко выраженное посессивное значение.
В стихотворении «Золотистого меда струя…» есть прямой вопрос:
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена – Не Елена – другая, – как долго она вышивала?На этот вопрос Бродский и отвечает своим не помню [22] .
«Одиссей Телемаку» обнаруживает тесную связь и с другим стихотворением Мандельштама – «День стоял о пяти головах…» из Воронежского цикла 1935 г., хотя в нем у Мандельштама нет ни упоминания об Одиссее, ни каких-либо намеков на этот образ [23] :
22
Возможно, в этом случае для Бродского актуальны и стихи Мандельштама «Я слово позабыл, что я хотел сказать…» (о семиотическом значении забывания в связи с этим стихотворением см.: Фарыно, 1985: 35).
23
Однако Галич называет Мандельштама Одиссеем именно в той ситуации, которая изображена в стихах «День стоял о пяти головах…».
Обратить внимание на это стихотворение побудило сходство двух странных метафор: водяное мясо у Бродского и хвойное мясо у Мандельштама:
Чтобы убедиться в том, что скрытый подтекст действительно присутствует, нужны строгие критерии определения его присутствия. Например, условием наличия в тексте цитаты является некая текстуальная странность ‹…›, которая помогает читателю найти эту цитату и угадать, откуда она (Рейнолдс, 1995: 200–213).
Сравнение текстов позволяет увидеть в них изоморфную структуру образов, в которой Бродский следует за Мандельштамом, в то же время полемизируя с ним. В терминологии интертекстуальных исследований это можно назвать глубинной структурной цитатой (см., напр.: Жолковский, 1994: 25; Ораич-Толич, 1991: 104).
И у Мандельштама, и у Бродского представлена ситуация вынужденного странствия. И подконвойный поэт, и Одиссей думают и говорят о войне. Но у Мандельштама война нескончаема: рисуемые картины предстают Расширеньем аорты могущества; в ножах; в шинелях с наганами; гибнет и воскресает знаменитый герой Гражданской войны Чапаев. Бродский же начинает стихи с того, что Троянская война / окончена… (Обратим внимание на ритмическое и рифменное созвучие Троянская – *Гражданская.)
У Мандельштама представлена современность – реальными событиями, лицами, предметами: поездом, конвоем из ГПУ, кинофильмом, чтением стихов Пушкина. Но реальность разворачивается в сказочном пространстве и времени. Они показаны как чудовища: день с пятью головами, растущее, разбухающее пространство. Железные ворота ГПУ становятся деталями страшной сказки, а в сочетании племя пушкиноведов не только читается пушкинское племя младое, незнакомое, но и – по фразеологической и рифменной индукции – *племя людоедов. Мотив еды и пожирания, проходящий через все это стихотворение (на дрожжах, мясо, сухомятная, ложка, дармоедов, в раскрытые рты нам), в другом тексте Мандельштама – «Гончарами велик остров синий…» – оказывается связанным и с образом Одиссея [24] :
24
Там же есть строки: И сосуда студеная власть / Раскололась на море и глаз.
Мифологизация страшной действительности тоталитарного государства, превращение ее в сказку – это и есть попытка выжить для Мандельштама; метафорически – сделать несъедобное съедобным.
Если Мандельштам мифологизирует действительность, преображая ее в сказку, то Бродский, напротив, демифологизирует сказку, изображая остров реально-обыденным.