Поездка на острова. Повести и рассказы
Шрифт:
На границе светового круга Чугуев столкнулся с девушкой, несущей чайник в напрягшейся худенькой руке.
— Это кто? — строго спросила девушка об утке.
— Кряква. А еще говорят, матерка, или матерая.
— И вы на них охотитесь? — не то просто устанавливая факт, не то осуждающе сказала девушка.
— На всех диких уток, какие попадутся.
— А это дикая утка?
— Конечно, не домашняя.
— Ну да! Что со мной? — сказала девушка. — Я никогда не видела охотника с застреленной уткой и немножко растерялась.
Ее интонация прояснилась: никакого подвоха — доверчивое, непосредственное и благожелательное стремление разобраться в новом явлении жизни. Видимо,
— Вы впервые путешествуете? — спросил Чугуев.
— Да! — сказала девушка. — Как вы угадали? Ой, мне надо бежать! Спасибо и счастливой охоты.
Чугуев пошел дальше. Он улыбался, но ему ничего не стоило сейчас заплакать. Отчего? Из-за этой девушки, из-за ее подруг, сидящих у костра, из-за их молодости, из-за того, что так хочется жить?
Уже все были дома и успели поздравить друг друга с «полем». На Пыжикова поздравление не распространялось, он вернулся пустым. «Без выстрела!» — говорил Пыжиков с видимым удовольствием. Вот если бы он потратил патроны, ему было бы чего стыдиться. До следующей зари ходил бы он в «мазилах» и «портачах», а так ему все сочувствовали. У Обросова оказалось две матерых, да одного трескунка он надеется отыскать завтра в траве с помощью собаки. И Михаил Афанасьевич вернулся с добычей: десятка полтора подъязков и плотиц натаскал. Тютчев отправился за картошкой — уху затевают. А вот Харламов, говорят, надобычил восемь носов да еще штуки четыре в камышах оставил. Но у него место было исключительное — «областное», — шутил Обросов…
Тут появился Тютчев с картошкой.
Началась обычная суета, когда каждый предлагает свой способ приготовления ухи и все друг другу мешают: когда с преувеличенным отчаянием обнаруживается, что забыли перец, лавровый лист и пшенную крупу, без которой, как известно, не может быть настоящей ухи. Второй этап готовки: постепенное раздобывание всех недостающих ингредиентов, и шумная радость по этому поводу, и новые споры об очередности добавлений специй, непременные байки о тройной волжской и невероятнейшей архиерейской ухе на курином бульоне, которую на самом деле никто не едал и в глаза не видал; наконец, опробование собственного, весьма сомнительного, мутного и все же вкуснейшего варева и заключительный спор о том, хлебать ли уху вместе с рыбой, или запивать разваренную рыбу чистой жидкостью, и — пошла, пошла ушица в охотничьи глотки!
Чугуев с печалью и неуютом обнаружил, что выпадает из происходящего. Голос его словно утратил звучность и уже не доходил до собеседников. Все же остальные отлично понимали друг дружку, хотя ограничивались главным образом междометиями и как бы вступлением во фразу, вроде «слушай, ты меня знаешь?»… Когда же обращались к нему, он не мог взять в толк, чего от него хотят, отвечал невпопад или бессмысленно кивал головой. Все события минувшего дня как-то странно смешались, обрели иной смысл, вес, окраску. То, что казалось важным и значительным, даже не вспоминалось, а пустяки, не стоящие внимания, обсуждались на все лады. Так, много потешались над тем, что Обросов оступился в воду, высаживаясь на кочку, а Пыжиков поначалу сел спиной к озеру. От юмористических подробностей охоты перешли к ветхозаветным анекдотам, затем к чтению эпиграмм местного значения. К Чугуеву долго приставали, знает ли он поэта Ивана Верова. «Должны знать! — настаивал кроткий Пыжиков. — Он тоже в Союзе писателей работает». Эпиграммы оказались корявыми, хотя и не лишенными остроумия. Внезапно Обросов сказал громко, твердо и трезво:
— Ну, хватит! Давайте спать. Вон Алексей Борисыч носом клюет.
Принялись сооружать постели на полу; матрасы,
Пока стелились, Обросов то и дело тянул из чайника остывшую, чуть теплую воду.
— Изжога, сволочь! — пояснил он Чугуеву. — Печень ни хрена не работает!
Вот это по-мужски! Так и должен относиться к своим недугам настоящий человек, а не впадать в панику по каждому поводу. Человек умирает лишь от болезни, которую соглашается считать смертельной. А если не согласен, то черта лысого его возьмешь! Можно жить с циррозом, раком, чудовищной стенокардией, гипертонией, с чем угодно, и загнуться от пустякового гриппа или воспаления легких. У Обросова больная печень, а он не дает ей поблажки — ест все без разбора, даже акульей колбасы отведал, на которую зарычал егерский пойнтер, и беспечно забывает дома соду. У Чугуева была с собой сода в таблетках. Обросов взял таблетку двумя толстыми пальцами, повертел, сунул в рот, запил водой, прислушался к себе и расплылся в улыбке:
— Ласковая вещь! Как рукой сняло!
Свой тюфяк он положил рядом с чугуевским.
Луна заливала классную комнату, на огромной карте мира, занимавшей чуть не всю стену, лежала черным крестом тень оконного переплета. Порой отблеск костра, раздуваемого ветром, опалял материки и океаны. Чугуеву не спалось от какой-то смутной, доброй тревоги за мир и его население.
Обросов заерзал и перевернулся с боку на бок.
— Не спите? — спросил он.
Его большое бледное лицо будто фосфоресцировало в лунном свете.
— Отчего такое, Алексей Борисыч? — зашептал Обросов. — «Мнози борят мя страсти», как сказано в священном писании.
— Какие страсти?
— Всякие… Любые… — Он немного помолчал, ожидая, не скажет ли чего собеседник. — Хорошее признание для секретаря райкома, да?
«Мать честная! — подумал Чугуев. — Быть мне духовником!»
— Я не для исповеди, — догадался о его мыслях Обросов. — Тем более мне и каяться-то не в чем. Быть может, только в мыслях, хотя перед богом грешные мысли — тоже грех?
— Не знаю, — отозвался Чугуев. — Я не силен в религии. А что вас томит?
— Именно, томит! В душе я бабник, Алексей Борисыч, браконьер, пьяница и завистник.
— Не слишком ли много?
— Нет. Знаете, почему я церковную девицу с ондатрой сравнил? Да потому, что она мне понравилась. Вот так понравилась — до кишок! И завидно мне стало, что вы с ней ехали! И вообще мне бабы вусмерть нравятся! — Он скрипнул зубами. — Так бы задушил их всех!
— За чем же дело стало?
— А нельзя. Должность не позволяет…
— Ну раз так — даю вам полное отпущение грехов, — тихо засмеялся Чугуев. — Вам нимб на голову еще не давит?
— Давит! У меня с детства так: только соберусь чего напозорить, тотчас будто голос внутри: стой, нельзя!.. И откуда это «нельзя» пошло? От матери, что ли? Она зверски строгих правил была. Молодой без мужа осталась и ради ребят — меня и сеструх — всю женскую жизнь в себе заглушила. А я в такую круговерть попал: за проклятую мою правильность меня всегда куда-то выбирали. Прямо с пионеров и началось. Выбирают, и все тут! Я ждал, ну как обойдет меня народное доверие, тут и развернусь на всю железку. Не получается — выбирают. А девки кругом с каждым годом все красивее. Нельзя!.. Попробовал охотой отвлечься. Так у меня на уток жадность хуже, чем на девок. Думаете, я шутил, когда обещался до срока начать? Нет. Это я сам себя подначивал, запрет снимал. Но не снял, дьявол меня побери! А корешков своих я сразу разгадал, когда Пыжик в обход утиной крепи пошел… Ну а как все же считать, Алексей Борисыч…