Поездка на острова. Повести и рассказы
Шрифт:
— Ишь, черт, выламывается! — ревниво сказал Тютчев и, не задерживаясь, прошел дальше.
Харламов, хоть и занятый своим представлением, приметил Чугуев а.
— Алексей Борисыч, примите в подарок от мшарской общественности! — И выхватил из сетки широконосого.
Чугуев всегда привозил с охоты только собственноручно убитую дичь. Он считал: уж лучше вернуться пустым, чем пользоваться щедростью более удачливых охотников. Но в данном случае нельзя было отказываться — Харламов, пусть и в шутливой форме, придал своему дару как бы символический смысл. С чуть натянутой улыбкой Чугуев взял утку. И тут странным толчком сердца вошло в него, что он навсегда запомнит эту минуту: пасмурное небо, тусклую воду, долговязую фигуру на траве, мокрого пойнтера с беспокойным носом, теплое тело ширококлювой
Он побрел к школе. Туристы уже покинули стоянку, от них осталось темное пятно залитого водой костра, обгорелая коряга да примятая трава там, где стояли палатки. Плывут по озеру загорелые ребята, и среди них девочка, так серьезно и наивно расспрашивавшая его об охоте и утках; где-то недалеко отсюда продолжает свою жизнь посланница поповской свадьбы с чудными зелеными глазами, и «гад-позорник» в мешковатых штанах, и все другие люди, чье новое существование уже стало частицей его жизни и долга…
Не заходя в класс, он стал искать на крыльце гнутый гвоздь, чтобы выпотрошить широконосого, когда из-за приоткрытой двери услышал слова, сказанные Михаилом Афанасьевичем:
— Да что вы! Ему и полгода не протянуть!
Эта фраза прозвучала как бы дважды. Произнесенная негромким, сочувственным голосом, она так же тихо коснулась слуха Чугуева, и обреченность неведомого человека не могла его затронуть. Затем была маленькая пауза, куда упал голос Обросова: «Теперь все понятно… Жаль человека». И эта фраза вспыхнула, взорвалась у него внутри. Да ведь это же о нем, о ком же еще мог говорить Афанасьев!.. Ноги ослабли, он выронил утку и опустился на ступеньку крыльца.
Спокойно, спокойно… Откуда шоферу знать? Сам додумался? Спокойно… Он не станет зря говорить. Выходит, шофер знает, а домашние не знают?.. Да нет же, и домашние знают, все всё знают, кроме него самого. Но врачи спокойно отпустили его на охоту. Боже мой, потому и отпустили, что уже все равно. Нет, нет, шофер что-то напутал, не так понял…
Ему вдруг стало отчаянно стыдно этой суетни перед лицом смерти. Он словно хотел поймать кого-то за руку. Да ведь он отлично знает, что это правда, знал и до того, как услышал слова Михаила Афанасьевича. Он знал это, чувствуя, что в нем загнил самый ствол жизни. И даже куда раньше, он с самого начала знал, что ему не выкарабкаться. Но одно дело знать втайне от себя, другое — услышать со стороны, так грубо и окончательно.
Он провел руками по лицу. Ладони стали мокрыми, что это — пот, слезы, покидающая его субстанция жизни?..
Он трогал свое лицо, которого скоро не будет. И щеки, и подглазья мокры, но глаза не плачут. Да и чего плакать? Над другими можно плакать, но разве выплачешься над собой? Собственная смерть слишком серьезна, чтобы откупиться слезами.
Господи, еще несколько минут назад он был так счастлив! Он был полон жизнью и всем задуманным… Что ему остается сейчас, чем заполнить последние дни? Можно сбросить все запреты и табу, пошуметь напоследок? «Скучно, дядя, — поникло сказал он себе. — Эту пену ты и так уже сдул. Жизнь была не за пиршественным, а за письменным столом, вот с чем труднее всего расстаться…»
Боже мой, значит, он все-таки умрет. Не когда-нибудь, не в туманной и нереальной дали будущего, что было почти равно бессмертию, а в малых пределах времени. «Стоп, — сказал он себе, — а что изменилось? Я узнал, что скоро умру. Точнее, через полгода. Но ведь я могу умереть и раньше, погибнуть в автомобильной катастрофе или от несчастного случая на охоте, от пневмонии или какого-нибудь новомодного гриппа. Или мне упадет на голову кирпич, или меня пырнет ножом какой-нибудь бандюга. Значит, даже оставшийся мне срок не гарантирован. Хотя предопределенность моей смерти все же служит известной гарантией, что я дотяну до нее. Маловероятно, что, нося в себе смерть, я погибну от какой-то внешней причины. Если на то пошло, я более застрахован от гибельных случайностей, чем многие другие. Михаил Афанасьевич сообщил, что я скоро умру. Обросов и Тютчев жалостно вздохнули, даже оптимист Пыжиков, наверно, согнал на миг улыбку с румяных уст, а кто знает, переживут ли они меня? Да и кому дано знать свой срок? Пожалуй, мое положение на ближайшие
Прощайте, милые кинозвезды, нежная бледность ваших лиц светила мне с экрана, прощай и ты, Надя, жена лучшего друга, и как хорошо, что ты осталась среди дорогих теней. Конечно, все это большие потери, но теперь, когда нет места самообману, самолюбию, сумасшедшим мечтаниям, сновидениям наяву, можно признаться, что твои великие потери — воображаемые потери. А то, что ты способен был сделать, ты можешь сделать в оставшиеся дни: написать что-то толковое, небездарное и нужное, даже кому-то помочь, хоть Василию Васильевичу или уткам Тучковского озера. Честное слово, это не так мало для простого, слабого человека и совсем немало для умирающего. И пусть все остальные живут, и что-то мое будет брезжить в них. Неужели я сейчас вру?.. Нет, именно сейчас я, кажется, начинаю находить общий язык со смертью. Оказывается, это простой язык, повседневный. Единственное геройство, ну не геройство, но пусть геройство, какое мне осталось: дожить оставшиеся дни, как я живу сейчас, ничего не менять. Доделать недоделанные дела, насколько времени хватит, дописать недописанные слова, сколько удастся. И да здравствуют чистые озера, да множится утиный род, да вернется в лоно комсомола зеленоглазая отступница и да воспрянет духом егерь Василий Васильевич и снова служит своему краю. Я вышел на финишную прямую своего марафона и вижу ленточку. Как важно сейчас не свалиться, не сдаться, добежать, именно добежать, а не доковылять — нет, финишировать грудью вперед.
Конечно, мне еще будет препогано, особенно ночью, но я справлюсь, честное слово, справлюсь. Очень важно — хорошо уйти. Важно не только для самого себя, а для остающихся. Надо ли дать знать окружающим, что я осведомлен о своей болезни, или делать вид, будто ничего не случилось? Или же есть третья линия поведения, пока еще не совсем ясная, создающая некую равнодействующую между показным мужеством осведомленности и жалкой, глуповатой беспечностью неведения? Черт возьми, умирание — тоже работа, и мы очень плохо подготовлены к ней». Он достал носовой платок, вытер лицо и шею, подобрал широконосого. Движения его были твердыми и четкими. Если б еще не думать о себе…
Его появление в классной комнате вызвало не то чтобы замешательство, а словно бы легкий сбой, который он, наверное, не заметил бы, если б не услышанные слова. И ведь не скажешь даже, в чем проявился этот сбой; в том ли, что Михаил Афанасьевич отвел глаза; что Обросов помедлил, прежде чем приветствовать вошедшего в духе обычного охотничьего горлопанства; что Тютчев слишком старательно выковыривал стреляный капсюль из патрона, а Пыжиков забыл улыбнуться; и Чугуев понял, что застал их почти врасплох. Значит, все его переживания и размышления уместились в считанные секунды.
— Николай Иваныч, — быть может, серьезнее, чем следовало, обратился он к редактору, — ты все же не затягивай с материалами.
— Да разве к спеху? — очень естественно отозвался Тютчев. — Ты ведь приедешь на северную?
— Кто знает! — сказал Чугуев. — Жизнь коротка, и незачем откладывать. Может, когда северная пойдет, меня уж на свете не будет… или тебя не будет, — добавил он, давая возможность считать сказанное шуткой.
На тетеревов