Похождения скверной девчонки
Шрифт:
Во время наших прогулок Марчелла трещала без умолку, а я слушал. Только изредка вставлял слово-другое, чтобы дать ей передохнуть и чтобы мимолетным вопросом или комментарием подтолкнуть к дальнейшим рассказам о проекте, в котором она хотела бы поучаствовать. Иногда я не слишком вслушивался в то, что она говорит, потому что больше следил за тем, как она говорит: пылко, убежденно, мечтательно и радостно. Я никогда не встречал человека, который бы так самозабвенно – так фанатично, сказал бы я, если бы слово не обрело слишком мрачных реминисценций – отдавался своему призванию и так точно знал, чего хочет в жизни.
Мы познакомились три года назад в Париже, в клинике в Пасси, где я проходил обследование, а она навещала только что прооперированную подругу. За те полчаса, что мы сидели рядом в приемной, она с таким энтузиазмом рассказала мне про мольеровского «Мещанина во дворянстве», поставленного маленьким театриком Нантера в ее декорациях, что я пошел посмотреть спектакль. В театре я встретил Марчеллу и после спектакля пригласил посидеть в бистро у метро.
И вот уже два с половиной года мы жили вместе, первый год – в Париже, потом – в Мадриде. Марчелла была итальянкой, на двадцать лет
Марчелла была миниатюрной блондинкой с зелеными глазами, очень светлой и гладкой кожей и донельзя веселой улыбкой. Она излучала энергию. Одевалась небрежно: обычно на ней были джинсы, потертая куртка и босоножки. Для чтения и в кино надевала очки – крошечные, без оправы, придававшие лицу что-то клоунское. Она была бескорыстной, нерасчетливой, щедрой, способной кучу времени отдавать самой незначительной работе – например, студенческой постановке комедии Лопе де Веги, когда декорации надо сотворить из пары раскрашенных холстин и всякого подручного материала. Она занималась этим с такой же отдачей, как если бы ей впервые поручили оформлять постановку в парижской Опере. Она получала от работы колоссальное удовольствие, что с лихвой компенсировало скудость – а то и отсутствие – доходов, от очередного проекта. Если кто и был готов работать «из любви к искусству», так это Марчелла.
Из тех эскизов, что выживали нас из нашей квартиры, едва ли десятая часть попала на сцену. Большинство же не было завершено из-за отсутствия средств. Часто идея приходила в голову Марчелле, когда она читала пьесу, та ей нравилась, и Марчелла принималась за работу – но дальше макетов и эскизов не продвигалась. Она никогда не обсуждала сумму будущего вознаграждения и могла запросто отказаться от выгодной работы, если только режиссер или продюсер казались ей фарисеями, равнодушными к эстетической стороне дела и думающими только о прибыли. Зато если она принимала заказ – как правило, от авангардных трупп, не имеющих доступа в стационарные театры, – она отдавалась работе душой и телом и не только была готова расшибиться в лепешку, чтобы как следует выполнить свою задачу, но и помогала во всем остальном: искала спонсоров, подбирала помещение, договаривалась о прокате реквизита и костюмов, трудилась плечом к плечу со столярами и электриками, а если нужно, подметала сцену, продавала билеты и рассаживала зрителей. Я всегда с восхищением наблюдал за тем, как она с головой погружается в театральные дела, правда, иногда в такие лихорадочные периоды мне приходилось напоминать ей, что человеческие существа живут не только театральными декорациями, надо еще есть, спать, не упуская из виду и прочие обыденные вещи.
Я так и не смог понять, почему Марчелла выбрала меня – что, собственно, мог добавить я в ее кипучую жизнь? Ведь при всем желании мне не удалось бы соучаствовать в том, что интересовало ее больше всего на свете, – в работе. Всему, что я знал о сценографии, научила меня она, а суждения, которыми я готов был делиться, были безусловно поверхностными и дилетантскими. К тому же она родилась настоящим творцом, настоящим художником и без чужих советов понимала, чего хочет. Скорее мне выпала роль внимательного уха, на тот случай, когда ей требовалось выговориться, облечь в слова придуманные образы, варианты, а также сомнения, возникавшие в начале каждого нового проекта. Я слушал с завистью и готов был слушать сколько угодно. Я ходил с ней в Национальную библиотеку, чтобы подобрать нужные гравюры и книги, ходил к антикварам и мастерам-ремесленникам, а по воскресеньям мы непременно отправлялись в Растро. [119] Мое поведение объяснялось не только любовью, нет, просто все, что она говорила, всегда звучало неожиданно, удивительно, а порой даже гениально. Рядом с ней я каждый день узнавал что-то новое. До нашей встречи я и не подозревал, какое значение приобретает на сцене – часто исподволь – второстепенная вроде бы деталь декорации, свет, присутствие или отсутствие какого-нибудь самого обычного предмета, скажем, метлы или банальной вазы.
119
Растро – район в Мадриде, где расположен знаменитый блошиный рынок.
Разделявшая нас разница в двадцать лет, кажется, совершенно не беспокоила Марчеллу. Зато очень даже
120
Легковесный (англ.).
Марчелла жила со мной потому, что, вне всякого сомнения, любила меня, – никакой корысти тут просто не могло быть. В некотором смысле я даже представлял для нее финансовую обузу. Как она могла влюбиться в меня? В ее глазах я наверняка выглядел стариком. К тому же был человеком без определенных занятий, совершенно непривлекателен внешне и со слегка угасшими интеллектуальными способностями, для которого с детства единственной и главной целью было прожить до конца своих дней в Париже… Когда я рассказал об этом Марчелле, она расхохоталась: «Отлично, caro, [121] ты своего добился. Можешь быть доволен: ты и вправду всю жизнь прожил в Париже». Она произнесла это ласково, но в ее словах я уловил оттенок горькой иронии.
121
Дорогой (ит.).
Марчелла заботилась обо мне больше, чем я сам о себе заботился: напоминала, чтобы я принял таблетки, регулирующие давление, чтобы каждый день гулял не меньше получаса, чтобы ни в коем случае не выпивал больше двух-трех бокалов вина в сутки. И часто повторяла, что, когда она получит хороший гонорар, мы потратим деньги на поездку в Перу. Ей хотелось посмотреть не столько Куско и Мачу-Пикчу, сколько район Лимы под названием Мирафлорес, о котором я так часто рассказывал. Я поддакивал, хотя в глубине души знал, что этому путешествию не бывать и сам постараюсь оттягивать его до бесконечности. Мне не хотелось возвращаться в Перу. После смерти дяди Атаульфо родина перестала для меня существовать, растаяла, словно мираж в пустыне. Там не осталось больше ни родственников, ни друзей, и даже воспоминания юности постепенно выветрились из моей головы.
О кончине дяди Атаульфо я узнал из письма Альберто Ламиеля, причем с опозданием на несколько недель. К тому времени мы уже полгода как жили в Мадриде. Марчелла принесла письмо в кафе «Барбиери», и новость ужасно расстроила меня, хотя я и знал, что дни старика сочтены. Я тотчас прервал работу и долго как сомнамбула бродил по тропинкам Ретиро. После моей последней поездки в Перу – в конце 1984 года – мы обязательно не реже раза в месяц писали друг другу. Из его посланий, написанных дрожащей рукой, которые я порой расшифровывал подобно палеографу, я узнавал подробности экономической катастрофы, поразившей Перу в результате политики Алана Гарсиа. Инфляция, национализация, разрыв отношений с кредитными организациями, контроль над ценами и валютным рынком, рост безработицы и падение уровня жизни… По письмам дяди Атаульфо было видно, с какой душевной тоской он ждал смерти. Умер он во сне. Альберто Ламиель также сообщал, что собирается переехать в Бостон, где с помощью родителей жены-американки надеется подыскать себе хорошую работу. «Только последний идиот, – добавил он, – мог поверить обещаниям Алана Гарсиа, за которого я голосовал на выборах в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году, как и многие другие наивные квалифицированные специалисты». Поверив словам президента, обещавшего не трогать долларовые сертификаты, Альберто хранил в них все свои сбережения. Когда вновь избранный президент издал указ о принудительном переводе валютных сертификатов в перуанские соли, Ламиель остался ни с чем. И это было лишь первым звеном в цепочке несчастий. «Лучшее, что я могу теперь сделать, это последовать твоему примеру, дядя Рикардо, и уехать, потому что в этой стране уже невозможно работать, если только ты не находишься в услужении у правительства».
Таковы были последние новости, полученные из Перу. С тех пор мне очень редко доводилось узнать о том, что там происходит. В Мадриде я практически не встречался с перуанцами. Мадридские газеты писали главным образом про то, что у какой-то женщины родилось сразу пятеро младенцев, про землетрясение или падение в пропасть автобуса, ехавшего через Анды, в результате чего погибло тридцать человек.
Я так и не уведомил дядю Атаульфо о том, что брак мой распался, поэтому до самого конца он в своих письмах передавал приветы «племяннице», а я в ответных – приветы от нее. Сам не знаю, зачем я это скрывал. Наверное, чтобы не пришлось как-то объяснять случившееся – а любое объяснение выглядело бы абсурдным, непонятным, какой эта история, собственно, до сих пор казалась и мне.