Пока мы можем говорить
Шрифт:
Маленькая беззубая старушка со сморщенным темным лицом, позванивая тусклым монистом на худющей морщинистой шее, повторила:
– Доню, доню… Слухай, доню… Я все видела, доню. Вот этими глазами. – Для убедительности она поднесла скрюченный указательный палец к правому глазу, наполовину затянутому мутной белесой пленкой. – Ты не смотри, доню, я все вижу. Я на пагорбе [39] сидела, перепелов стерегла. Я птицу ловлю, доню, в силки… силки у меня там. Восемьдесят лет птицу ловлю, с детства. А эта багрыня [40] со змеями дружит, она сама змея, и мать ее была змея… И змеи ее слушают. Она бывало уходит, а Галка маленькая в люльке лежит, так она под порог мисочку с молоком поставит –
39
Холм (укр.).
40
Злая, недостойная женщина (гуцульский диалект).
– Зачем? – спросила Марта и крепко схватила старушку за твердые костлявые плечи. – Зачем?
– Значит, к тебе Юрка бегал, – покивала старушка, высвобождаясь. – Ну, я догадалась. А у багрыни дочка Галя на выданье. Хотела мольфарка Галю за Юрку отдать… Понимаешь? Не понимаешь? Что, дурная совсем?
Молнией бросилась Марта назад в село, напрямик, сквозь колючие ежевичные заросли. Бабка попыталась схватить ее за руку, да промахнулась, не успела, только головки ромашек распрямлялись вслед девчонке, летящей, как ветер, над высокой травой.
Леся-Христина хмуро месила тесто. Галя тихо выла в углу, оплакивала Юрку.
– Да замолчи ты! – не выдержала мольфарка. – Не трави душу. Не нужна ты ему была!
– Все равно… – басила Галя, хлюпая заложенным носом. – Люб он мне, мамо…
– Был, – хмуро поправила Леся-Христина, да так и замерла, подняв перед собой руки в муке и в рваных лоскутах теста.
Юркина девка неподвижно стояла на пороге. Постояла немного и двинулась прямо к Лесе-Христине.
Та вслепую похлопала рукой по столу у себя за спиной – где-то тут лежала заговоренная бартка, ее старая верная мольфа. Не нашла.
Девка шла на нее, как идет лавина с горы, как движется вода к водопаду, как заходит грозовая туча над Грахотом – неотвратимо и страшно.
Шла-шла и вдруг остановилась.
Леся-Христина уже думала перевести дух, но тут гостья заговорила. Слова шипели и гулко клекотали; произнося их, девка с шумом выдыхала воздух – подобным образом дуют на тлеющие бревна, пытаясь разжечь огонь.
«Огонь», – вдруг, не веря своим глазам, повторила про себя Леся-Христина, глядя, как на полу зазмеились бледные языки пламени, образовывая круг, в центре которого были они вдвоем – Юркина девка и она, мольфарка, его убийца. Огненное кольцо, расширяясь, захватило свисающий с кровати лижник, старый кожух на полу, подол Гали. Дочь мольфарки пыталась кричать, но из широко открытого рта вылетал только хрип.
И две пылающие человеческие фигуры вдруг закричали одинаково страшно и слились в одну, вцепились друг в друга – не то в смертельной схватке, не то в поисках последней опоры.
За полчаса до того, как разнеслось по селу отчаянное «Мольфаркина гражда горит!», Михайлина, движимая
Моего отца комиссовали в 1942-м. В январе, в десяти километрах от Ржева, в бою под деревней Толстиково фашистская пуля пробила ему легкое. Задача для военного хирурга была достаточно тривиальной, если не считать, что боец потерял много крови. Легкое удалили, солдат пошел на поправку. Как только врачи разрешили транспортировку, его перевезли подальше в тыл, в большой стационарный госпиталь, где были и уход, и питание, и явление донельзя внимательного и сосредоточенного пожилого невропатолога, которому бдительные медсестрички донесли вскоре, что раненый боец разговаривает во сне на каком-то непонятном языке.
Невропатолог стучал по коленкам, исследовал реакцию стопы и икроножной зоны. Заставлял вслепую дотрагиваться кончиком пальца до кончика носа. Андрей все проделывал исправно, и нарушение функций коры головного мозга, контузию и прочие нехорошие последствия ранения невропатолог исключил. На следующий день после осмотра сам главврач с затаенным страхом в тусклых стеклах круглых очков подвел к койке Андрея человека с малиновыми петлицами.
«Что было бы лучше, – бесконечно думал Андрей все шесть лет в Колымском лагере, – что лучше: погибнуть на передовой или загнуться на лесоповале с одним легким и к тому же в статусе врага народа? Врага, завербованного непонятно кем, непонятно зачем». Что же это за слова всплывали у него в сознании, наслаиваясь друг на друга, вступая друг с другом в странный многоголосый диалог? Ему казалось, что он вспомнил даже не один доселе незнакомый ему язык, а какое-то бесконечное множество разных, непохожих друг на друга языков и наречий. Товарищи из НКВД пригласили военных лингвистов. Те разбирались скурпулезно и постановили, что ни один из этих языков не немецкий. И не английский. И вообще никакой из известных приглашенным экспертам.
– Ну, может, что-то похожее на смесь африканских диалектов, – сказал один из филологов в некотором недоумении. – А вообще тарабарщина какая-то.
Андрею было забавно осознавать себя агентом, завербованным африканской разведкой, да и товарищи с малиновыми петлицами понимали, что подобное звучит совсем уж нелепо, поэтому клейма военного преступника и расстрельной статьи Андрей избежал. Но как неблагонадежный, чуждый элемент свои десять лет без права переписки он получил, и февральской ночью 1948 года тихо умер в больничном бараке от отека своего единственного уцелевшего легкого, повторяя в бреду имя жены, не зная, что серьезный, задумчивый мальчик Андрійко, его сын, уже читает и считает и собирается в первый класс.
А в 1954-м, после открытия испанского торгпредства, Паола получила разрешение на возвращение в Испанию и в числе первых «возвращенцев» отбыла на родину, увозя с собой сына-подростка, сердце, полное слез, и справку о посмертной реабилитации мужа за шелковой подкладкой потертой кожаной сумочки. По советской привычке она опасалась документов, берегла их как зеницу ока и старалась не выставлять на всеобщее обозрение.
В поезде долговязый тринадцатилетний Андрей в задумчивости перекатывал по вагонному столику тяжелую металлическую штуковину. Паола некоторое время рассеянно наблюдала за этим, но, когда сосед по купе, тучный одышливый чиновник из торгпредства сказал раздраженно: «Да прекрати греметь своей железякой!», извинилась, торопливо отобрала печать и спрятала ее в чемодан.