Поколение
Шрифт:
«Марабу, зажравшийся марабу, — подумал Юрек о немецком офицере. — Пошли эту мазню своей Гретхен. Пусть поместит ее под стекло, среди «шедевров» вашей звериной живописи. У тебя дома небось немало таких картин. Их подсунул вам, в расчете на ваше убожество, придурковатый пачкун — божьей милостью ваш фюрер».
Офицер клюнул кистью в пузырек с тушью и, но попав, сердито глянул поверх очков на денщика. Тот услужливо щелкнул каблуками и поднял выше затекшую руку с бутылочкой. На его лице, таком же понуром и неподвижном, как у хозяина, поглощенного решением проблем перспективы, появилась виноватая улыбка.
Французы разбрелись по парку. Те, кто
Те, кто помоложе, искали женщин.
Юрек растянулся на траве неподалеку от компании молодых людей, игравших в мяч. Там было двое юношей и четверо девушек. Третий юноша с пышной шевелюрой, в рубашке, плавках и сандалиях, лежал в стороне на одеяле. Он читал, держа книжечку над головой, чтобы защититься от солнца, и время от времени поправлял очки.
Мяч покатился по животу Юрека. За мячом прибежала бойкая маленькая девушка с хорошеньким личиком. Это была Анна-Мария. При каждом движении у нее подпрыгивали на голове русые кудряшки.
— Простите, пожалуйста, — сказала она Юреку и, словно ребенок, прижала к груди мячик.
В этот момент Юрек почувствовал, что весна, как голодный теленок, впилась ему в сердце.
— Мне было очень приятно, — сказал Юрек. — Ваша улыбка меня щедро вознаградила. «Ах ты, пошляк», — тут же подумал он про себя.
— Ах, вот ка-а-ак?
В глазах у девушки сверкнул злой огонек.
— Извините, — пробормотал Юрек и покраснел. Анна-Мария простила его и пригласила играть в мяч.
С тех пор он никогда не произнес ни одной связной фразы в ее присутствии, ибо язык любви робок.
Парня с книжкой звали Владислав Милецкий. Но это было не настоящее его имя. Однако об этом Юрек узнал несколько позже, когда его присутствие в доме Анны-Марии было узаконено благодаря частым визитам, ну и, конечно, любви. Когда для всех он сделался повседневным и само собой разумеющимся явлением.
А теперь про семью Анны-Марии.
Жизнь ее матери, отчима и ее собственная тесно переплелись. Отчим приходился ей дядей. Долгие годы он питал к ее матери глубокую, угрюмую страсть, и ему казалось, что окружающие этого не замечают.
Отец Анны-Марии начал с размахом. Издал когда-то две книжечки задиристых стишков, снискал себе славу, непродолжительную, как вздох, женился на студентке юридического факультета и горел еще три года, угасая медленно, но верно. С омерзением выполнял он обязанности редактора отдела поэзии, в журнале для домашних хозяек.
Переходя с одной работы на другую, он месяцами не работал нигде, стараясь приманить свою музу: искал ее ночами по городу, отгоняя назойливых проституток.
— Что я для тебя значу? — говорил он матери (вспоминала Анна-Мария). — Что я для тебя? Машина для производства денег. Машина хороша, пока работает исправно, а начались перебои, значит, она не годится. Боже, неужели ты не в состоянии понять, что я не могу стоять в очереди за хлебом насущным, под зонтиком, когда идет дождь, а когда светит солнце, в коломянковом пиджаке и панаме. Ты хочешь, чтобы я и тебя возненавидел…
Он публиковал роман с продолжением и плакал, видя, как его калечит редактор. Кончил он тем, что посвятил себя журналистике.
— Пишу. Пишу при помощи ножниц, — отвечал он на вопросы тех, кто был не в курсе дела и любопытствовал ради того, чтобы потом сказать: «Видел я нашего Анджея, конченный человек, а какой был талант, какой талант!»
Постепенно главный редактор приспособил его
Потом сказались последствия богемной жизни, изнурительные от голода дни, горькие от табачного дыма ночи, сосиски в три часа утра…
Он лечился от язвы желудка. Ему посоветовали сделать операцию. Потом обнаружили метастазы в легких. Рак.
По прошествии положенного срока вдове предложил руку и сердце Тадеуш, отчим Анны-Марии и брат ее отца. Он был неразговорчив. Он заявил, что слишком много болтает в суде за мизерное вознаграждение, чтоб еще говорить дома задаром. Он играл на виолончели, перешедшей к нему в наследство от отца, музыканта оперного оркестра. Играл он скверно, притопывая в такт ногой в войлочной туфле. Однако к его чести надо сказать, что он не заблуждался относительно своих способностей. Впрочем, он не страдал от этого и только посмеивался, вспоминая юношеские мечты о консерватории и отчаяние отца, когда тот убедился, что обоим его сыновьям медведь наступил на ухо и что пальцы у них деревянные, поэтому некому завещать ценный инструмент.
Любовь, выпестованная в тишине и одиночестве, не получила удовлетворения: слишком высоко вознесся он в мечтах, нарисовав в воображении идеальный образ возлюбленной, а Софья не была создана из звездной пыли и запаха цветов и по утрам ходила в папильотках. Тадеуш в тридцать девятом году потерял зрение. И сразу поседел и постарел. С тех пор он целиком ушел в мир звуков и осязательных ощущений. Виолончель стала для него якорем спасения в беспросветной пучине слепоты. За год тренировки он преуспел в игре. Палящий вихрь от разорвавшейся бомбы выжег ему глаза, но раздул в нем огонек таланта, дремавший под черным слоем параграфов. Ежедневно с четырех часов он играл на виолончели в маленьком кафе «Фиалка», которое держали три женщины — жены интернированных офицеров. За четыре года до войны для одной из них, прельстившейся бравым видом и мундиром майора Чарт-Коминского и вышедшей за него замуж, он выиграл бракоразводный процесс.
— Кто бы мог подумать, пан адвокат… — повторяла она и платила за игру гроши, зато вывесила объявление: «Сегодня концерт симфонической музыки».
Однажды вечером пьяный посетитель сунул в виолончель сто злотых.
Днем мать Анны-Марии и отчим набивали папиросы. Мать без труда завязала знакомство со спекулянтами табаком, потому что их квартира была расположена поблизости от Восточного вокзала, куда прибывали поезда из Люблинского воеводства. Они сидели друг против друга, перебирая пальцами гильзы и пахнущий сыростью табак. Оба молчали, Тадеуш время от времени брал жену за руку, точно желая убедиться, что он не один. Она улыбалась и гладила его тусклые волосы. Он чувствовал, что она улыбается, и проводил пальцами по ее глазам и губам. «Война не пощадила твое лицо, Софья», — говорил он. Он переживал бурное возрождение угрюмой, отрешенной от реальности любви, выпестованной за долгие годы молодости. Она отвечала ему взаимностью, потому что обрела наконец уверенность, что она ему не в тягость.