Поколение
Шрифт:
— Ты, жид! Как ты смеешь?.. — но вдруг замолчал и, указав Давиду на двери камеры, почти шепотом выдавил из себя: — Марш!
На лице Макса появилось страдальческое выражение.
Через три дня из городка Б. ушел последний сборный эшелон в Освенцим. У братьев Зильбер отняли сапоги, но это не омрачило их радости, потому что у них, как и у Давида, был пришит к ватнику и вытатуирован на руке номер. А это означало, что они не будут тут же по прибытии умерщвлены в газовых камерах.
После целого дня работы узники возвращались, неся трупы своих товарищей. Они несли их высоко, положив ручки носилок на плечи.
— Магараджи… — шутили эсэсовцы.
Здесь было не то что
— Мы могли бы сейчас сидеть над котелком горячей картошки, белой и рассыпчатой, как снежки, — говорил плотник.
Неосуществленные замыслы всегда кажутся простыми.
— Самое плохое, что мы с тобой безоружны, Иосиф, — сетовал Давид.
Но это было не самое плохое, по крайней мере, для Иосифа. Через несколько месяцев плотник вписал свою фамилию и номер на деревянную табличку возле барака. Это было равносильно просьбе о расстреле: чаша уготованных ему страданий была переполнена.
А братья Зильбер? Братья Зильбер жили.
XXIV
— Меня притягивает дом Анны-Марии по контрасту с окружающим, — говорил Владек Милецкий, уплетая пироги. К его губам прилипли крошки творога. — Видишь ли, последнее время я мало ем, мало сплю. Так сложились обстоятельства… Но вернемся к Анне-Марии… Когда я попадаю в ее квартиру, тесную, словно каюта, я спокойно засыпаю. Получается что-то вроде сиесты. Здесь все на прежних местах, даже фикус вырос по сравнению с довоенным временем. Ба, они даже обогатились благодаря музыке Тадеуша. Пахнет табаком, как сеном на сеновале. Чего еще надо, если учесть, что вокруг все чудовищно изменилось, включая меня самого. Тобой я не интересуюсь, потому что ты прохожий. Послушай…
Прислонившись спиной к буфету, на стуле сидел молодой человек в комбинезоне и деревянных сандалиях. Слипшиеся длинные космы обрамляли его лицо, похожее на лик Иисуса. Он бренчал на гитаре и пел не лишенным приятности голосом: «Сказки волшебные, сказки чудесные няня седая мне пела…» Не прерывая аккомпанемента, он добавлял речитативом: — Понимаете, уважаемые, няня — ни больше, ни меньше. Но послушайте, о чем же она пела: «О страшном драконе, о спящей царевне…» — продолжал он.
— Шут, — сказал Юрек.
— Нет, актер в прошлом и сумасшедший в настоящем. Я разговаривал с ним раньше и частенько беседую сейчас, потому что это меня вдохновляет. Но не в нем дело. Это не так уж странно, как кажется. Не он первый играет на гитаре в трактире для извозчиков. Отношение к этому изменила война. Послушай его песни и представь себе Варшаву, Польшу и всю остальную Европу. Партизаны стригут наголо девку — любовницу жандарма. На телеграфном столбе вешают пятидесятого по счету заложника. В газовой камере разрывает себе пальцами горло девушка, достойная любви бога, девушка прекрасная и грациозная, как Маха великого Гойи. Вокруг нас замер город, исполненный страха и ненависти. Через два часа он потонет в синеватом мертвенном свете замаскированных фонарей. Вот почему мы видим все иначе. Я размышляю над этим, и мои мысли принимают эмпирический характер. Я исследую изменения, происшедшие вокруг. Результаты этих исследований и ярость, вызванная ими, — это и есть мои стихи… Как видишь, это не очень трудно, надо только иметь воображение…
Владек
Он вернулся к началу разговора и стал обдумывать вслух предложение Юрека.
— Я рад, что «засыпался» в ПВО и мне не нужно больше болтаться среди этих парней. С большинством можно было ладить, обыкновенные ребята, если не считать того, что все заражены жаждой героической смерти, как дети корью… Но среди них затесался один мрачный тип. Целыми днями он пел: «Задерите-ка юбчонки, едет к вам улан, девчонки…» — и притопывал ногой. Лицо все в угрях… Ну и поручик попался дурак. Грозно сдвинутые брови, повадки индейца, идущего по следу, и где надо и не надо: «родина-мать», «солдатская честь» и так далее, то есть вещи, о которых в приличном обществе не принято говорить. Ну а ты что мне предлагаешь взамен? Чистенький, щебечущий мир, где все по пропускам, трудолюбивый до омерзения. Что мне там делать? Я не принимаю его, не хочу принимать, потому что мне это не нужно. Итак, мой дорогой, увы… — Он развел руками. — Уж лучше я по-прежнему буду прозябать в своей норе и останусь таким, каков я есть, потому что мне хорошо с самим собой. А это самое главное. Пока я не тягощусь одиночеством. Надеюсь, до того, как я сам себе стану противен, великодушная пуля избавит меня от забот, связанных с переменой мировоззрения. Но я предпочитаю быть повешенным. Говорят, при разрыве позвоночника происходит извержение семени, отсюда, очевидно, предрассудки о позорности такого рода смерти. Это был бы прекрасный завершающий штрих в духе всей той гнусности, в которую мы окунулись благодаря немцам.
— Благодаря немцам… — с готовностью подхватил Юрек. — Именно «благодаря», а, Владек?
— Нет. Я сознательно борюсь с ними, потому что питаю к ним ненависть — чувство глубоко человечное, и, как у поэта, у меня нет оснований печалиться по поводу того, что, борясь с ними, я способствую ликвидации великолепного и грозного зрелища сил разрушения. Времена, которые настанут после них, принесут с собой колоссальный заряд обратных преобразований, быть может, они потребуют большей тонкости восприятия, но к тому времени, дорогой, я духовно разовьюсь и отточу свой стиль.
— Его одиночество импонирует мне, — говорила Анна-Мария. — В нем есть что-то фанатичное. Он холоден, как ледяная глыба, и это не поза. Им движет желание познать мир. Ты заметил, Юрек, как он одет? Наверно, у него есть вши. Он ночует в развалинах какого-то дома, в подвале, куда проститутки приводят по вечерам своих клиентов… «Я ничего не хочу, — говорит он, — мне ничего не надо. Каждую минуту я готов умереть. Не все ли равно, в каких ботинках и в каком душевном состоянии?» Он рассказывал, что проститутки исповедуются перед ним, точно он священник, и приносят ему еду, потому что он относится к ним с уважением. Он говорит, что в них больше человеческого, чем у поручика Пумы.
Под глазами у Владека темнели круги, губы обметало, как в горячке, глаза были фарфоровые, влажные и большие, как у серны. Разговаривая, он смотрел поверх головы собеседника. Зубы у него почернели, он редко брил густую щетину на белом худом лице. Врач не обнаружил бы у него признаков болезни, но вид у него был больной — так выглядит луг, на котором только что произошло сражение.
— Мне с тобой трудно говорить, — ответил ему Юрек. — Ты кажешься намного старше меня. Нет в тебе романтики… Ты, как старик, ни к чему не стремишься.