Пол Келвер
Шрифт:
Теперь Ист-Индиа-докс-роуд — оживленная многолюдная магистраль. Звенят трамваи, грохочут омнибусы, стучат по мостовой легковые экипажи, по тротуарам снуют взад-вперед тысячи прохожих, и беспрестанное шарканье подошв сливается в сплошной шум, похожий на шум дождя. Но в те времена, о которых я пишу, это была тихая улица: по одну сторону тянулась глухая стена, отделяющая ее от портовых складов, по другую шли редкие домики, огороды, мусорные свалки, пустыри, на которых сушилось белье. От ее первоначальной застройки осталось лишь одно строение (по крайней мере, оно еще стояло, когда я проезжал по этой улице в последний раз) — одноэтажный кирпичный домик у въезда на мост; в нем там раньше была таможня, где взимали дорожную пошлину. Я очень
Объяснить это толком я не могу. Как-то я отправился к нашему зубному врачу. Жил он в Плейстоу, в стороне от проезжей дороги, и пациентов у него было немого, зато местность была живописной, и он не собирался никуда переезжать.
— Предложи доктору полкроны, — наставляла меня матушка, проверяя, не забыл ли я положить в карман брюк кошелек с единственной монеткой, — но если он откажется взять, то, безусловно, принеси деньги домой.
Полной уверенности у меня нет, но, кажется, он приходился нам каким-то родственником; во всяком случаи, бывал он у нас часто. Придя к нему, я садился в роскошное, обитое бархатом кресло, и он раскрывал передо мной ящик с инструментами, предлагая на выбор любой, причем настоятельно советовал воспользоваться теми, которые с виду более походили на орудия инквизиции, расхваливая их на все лады.
Леденея от страха, я делал свой выбор, но стоило мне только открыть рот, чтобы сообщить свое решение, как — бац! — у него из рукава вылетали щипчики, и не успевал я сообразить, что происходит, как боль исчезала. После этого мы пили чай. Доктор был старый холостяк; при доме был огромный сад (тогда Плейстоу был обыкновенной деревней), и его экономка варила вкуснейшие варенья и джемы. Как я любил эти чаепития! Обычным предметом наших бесед была матушка — оказывается, когда-то она была девочкой, да если бы еще послушной девочкой! Так нет же — это была озорная, проказливая девчонка, но верный и надежный друг. Скорее всего, он не врал, хотя матушка, когда я пересказывал ей его байки, смеялась и говорила, что все это выдумки, ничего такого за собой она не помнит, и возмущенно добавляла, что хороши же мужчины, не нашедшие лучшей темы для разговора. Но тут же спрашивала: — А что еще он там насочинял? — Не желая более обижать матушку, я вспоминал его рассуждения о погоде, здоровье и прочих невинных предметах, но ее это не интересовало. — Нет-нет, что он говорил обо мне? — перебивала она меня.
Убрав со стола посуду, он доставал огромный микроскоп. Стоило только взглянуть в глазок, как ты тут же попадал в волшебную страну, где живут причудливые драконы и жуткие чудовища; конечно же, мне он казался чародеем. Больше всего на свете он любил смотреть в микроскоп, и теперь, по прошествии лет, я объясняю его страсть тем, что сам он был совсем крошечный, — маленький человечек с большой душой.
Уходя, я церемонно вручал ему полкроны, добавляя, что матушка, дескать, велела вам кланяться, и он, так же церемонно, принимал гонорар. Но стоило мне выйти за ворота, как монетка таинственным образом возвращалась ко мне, в чем я убеждался, засунув руку в карман курточки. На первых порах я пытался вернуть ее законному владельцу, но доктор решительно отказывался признать монету своей.
— Это, должно быть, другая монета, — так трактовал он загадочное явление. — Такое частенько случается — кладешь в карман одну монету, а получается две. С этими полукронами лучше не связываться — маленькие, скользкие, немудрено и обсчитаться.
В один из таких дней, возвращаясь от него, я остановился на мосту и стал смотреть, как, медленно лавируя, под мостом проходит неповоротливая баржа. Был тихий летний вечер, пели птицы (такие вечера бывают даже в унылых городах); постояв немного, я пошел дальше и, миновав беленые ворота таможни, вдруг почувствовал, что на самом деле я остался на мосту. Чувство было таким сильным, что
Боюсь показаться совсем уж идиотом, но все же рискну полюбопытствовать: может быть, кто-то из моих читателей испытал нечто похожее? Мой маленький друг так ко мне и не вернулся. Он ушел от меня, и осталась от него лишь телесная оболочка, воспоминания и горькие сожаления. Я продолжал играть в его игры, мне снились его сны, но все это была одна видимость: в его тело вселился другой дух.
Я долго терзался, порой даже плакал; мне было обидно, что детство ушло, мне было страшно пускаться в странствие по неведомому Миру взрослых. Я не хотел быть взрослым. Что бы такое сделать, чтобы никогда им не стать? Я страстно желал оставаться таким, каким был раньше — играть, мечтать, видеть волшебные сны. Путь вперед лежал во мраке, и я страшился его. Зачем мне куда-то идти?
Взрослел я медленно, с трудом, на это ушли многие месяцы и годы, но постепенно я смирился с тем, что стал другим; во мне росли и крепли новые ощущения, новые чувства, новые тревоги; они ничем не походили на старые, и Пол, тот маленький Пол, о котором мы с вами так много говорили, исчез из моей жизни, растаяв, как утренний туман.
Придется ему, как ни жаль, исчезнуть и со страниц этой книги. Но, прежде чем распрощаться с ним, позвольте мне вспомнить еще кое-какие эпизоды его жизни и на этом расстаться с ним навсегда.
Перед глазами мельтешат картинки детства, но постепенно одна заслоняет все остальное: тетя Фанни сидит на кухне у очага, вид у нее весьма легкомысленный, юбка и кринолин задраны до пояса, и лишь сорочка прикрывает то, что не принято обнажать. Торс ее равномерно покачивается, а руки массируют колени; я же, сжимая костяной нож для разрезания страниц и оседлав метлу, стою перед ней и, отчаянно жестикулируя, произношу монолог. Как правило, я — доблестный рыцарь, а она — злой людоед. Но вот я наношу ей разительный удар, и она, стеная и изрыгая проклятия, умирает и тут же превращается в прекрасную принцессу, которую мне необходимо вызволить из заточения и умчать на быстрой метле. Пока что принцесса ведет со мной переговоры из своей темницы, и все обстоит весьма жизненно; но когда дело доходит до похищения, приходится прибегать к театральным условностям — мне так и не удается уговорить тетку сойти со стула и перестать растирать свои колени.
А то, вооружившись секачом, я преображаюсь в отважного, индейца, а она становится моей скво — Смеющейся Водой или Поющим Светом; мы вместе отправляемся на охоту за скальпами. А когда у меня не столь кровожадное настроение, я становлюсь прекрасным принцем, а она — Спящей Красавицей. Но в таких амплуа она нё блещет. Ее коронный номер — вождь каннибальского племени; на мою же долю выпадает незавидная роль капитана Кука; перевернутый кухонный стол вполне сходит за корабль.
— Спустить с него шкуру, и пусть повисит голубчик в чулане до воскресенья, — говорит тетка, причмокивая губами. — Пусть дойдет до кондиции: и помягче станет, и провонять не успеет. — Во всем она любила доскональность, моя дорогая тетушка Фанни.
Не хочу наговаривать на тетку, но чем больше я ее вспоминаю, тем явственнее становится тот факт, что соглашалась она играть в эти годы отнюдь не только для того, чтобы от меня отвязаться. Часто она сама предлагала поиграть, разрабатывая собственную тему; себе она неизменно отводила роль злодея: дракона, самодура-дядюшки, злого волшебника, феи, которую забыли пригласить на крестины. В стране людоедов тетка завоевала бы славу искусного кулинара, а поваренная книга, составленная по ее рецептам, разошлась бы в мгновение ока. Способы приготовления человечины, которые предлагают старые авторы, на диво примитивны: „Сварить его в котле! Надеть ее на вертел и поджарить к ужину! Разрубить его на мелкие кусочки!“. Тетка же внесла в кухню Страны Людоедов разнообразие и изыск.