Полдень, XXI век (январь 2012)
Шрифт:
– Она уйдет, завтра же, – не отводя глаз. – Она не отсюда.
– Ну-ну, – Слепень встал, вышел из землянки, вернулся с кружками. Поставил их на стол, опрокинул в ближнюю бутыль, не прерывая струи, перевел горлышко в пустоту другой.
– Ну за легкий путь в Несвиречь, – сказал, выпил.
Сухарь следом, обернувшись прежде на Жилу. Та и не смотрела на них вовсе, разглядывала какие-то разрисованные бумажки.
– Красиво, – сказала она.
Слепень снова налил. Снова кружки коснулись губ.
– Зажрать даже нечем, – пробормотал Слепень.
Водка пьянила быстро, с голоду, с усталости, с непривычки.
– Откуда Дрозд краски берет? – спросил Сухарь, словно пытаясь закусить разговором.
– Откуда-откуда? – разливая
– А что так? – Язык у Сухаря путался в зубах.
– Ухохотались игривые. Вусмерть. Ты пей, пей. Дрозд мужик хороший был.
– А можно, – Жила сгребла в горку баночки с красками, – я это с собой возьму?
– Бери, – Слепень повернулся к ней, подмигнул, – оно ему уже ни к чему.
Бутыль пустела, пустела и мысль Сухаря, но пустая голова тяжелела вопреки всему. Уткнулся скоро переносицей Сухарь в сгиб локтя. Исчезающий запах пота – проводник в темноту, в которой был лишь тонкой струйкой дым. Дым, уносящий в Несвиречь Дрозда. И словно бы с высоты птичьего полета Сухарь, ловя ноздрями дым, полетел вниз к земле, к горящему кресту. Изуродованное лицо Дрозда с пустыми глазницами, обрисованными бурым рваным кантом, окаменевшее, с синюшной кожей, мертвое, мертвее не бывает, и только брови дергаются: то левая вверх, то правая, то слетаются обе к переносице, быстро-быстро, словно ответы на вопросы рассыпают, а может и сказать что хотят ему, Сухарю, только не понимает он ничего, и тогда издали, но с каждым мигом все громче, потекла Сивахина песня:
Щебетала девка, птица пела. Ох-ва, щебетала, ох-ва, пела. И собою в счастье не владела, Ох-ва, пела, ох-ва, щебетала…И вдруг в недрах мелодии Жилин крик: «Пусти! Пусти!». И девичье лицо, словно Дроздово бледно-синее. Увидел себя Сухарь, будто со стороны, вспорхнувшего над столом и вылетевшего птицей под вечереющее небо вон из землянки. А в руку уже вплавился топор, врос корнями в кость. Спина, черная, широкая, перегородила свет – новый крик: «Пусти!». И вдруг в лицо что-то брызнуло, прямо в глаза, ослепило, темнотой одарило, отбросило. И снова щебетала девка, птица пела. Ох-ва, щебетала, ох-ва, пела. Мелодия волнами качала и успокаивала, и увидел себя Сухарь на маленьком плотике, что плывет по разлившейся бескрайне воде, качается на волнах, и водная ширь эта – Сиваха, и вот она разводит ноги, и плотик исчезает в расщелине, уходит все глубже и глубже в нее. Едва успевает Сухарь уворачиваться от слизи, свешивающейся нитями со стен, и вдруг расщелина раздалась вширь, и увидел Сухарь, что под сводом на пуповинах висят человеческие зародыши разной степени оформленности, а дальше, дальше – он увидел Жилу. Пуповина обвила ее шею и душит, а с бледнеющего лица: со щек, с носа, со лба каплями падают веснушки, плюхаясь в воду, заменяя мелодию песни на далекий скулеж. Вырваться из этого безумия, покинуть прочь Сиваху – и Сухарь отчаянно сжимает кулаки, так что ногти впиваются в ладони, пронзают их насквозь и выходят наружу с обратной стороны кистей, загибаются, и лезут, лезут, изворачиваясь спиралью, к глазам Сухаря, чтобы ослепить его. Рывок – и Сухарь оттолкнулся от чего-то мягкого, перевалился на спину, увернулся от жалящих ногтей и увидел небо, серое, обычное, с клочьями облаков, вечереющее небо. И услышал тихий скулеж, словно где-то рядом в канаве скулила побитая собака.
Он попытался повернуть голову, но она, как колокол, пока еще немо качалась из стороны в сторону, и все же он сумел разглядеть Жилу, сидящую на земле в двух шагах от него, перепачкавшуюся, в разорванной одежде. Жила стянула под подбородком накрест две пряди волос и будто душила
Жила, вытаращив глаза, смотрела на него и показывала куда-то в сторону. Сухарь перевалился на другой бок и увидел бесформенный бугор неподвижного тела, в спине по самое топорище торчал топор. И тут Сухарь понял, что кровью выпачкана не только его рука, но и лицо, и одежда, и сапоги…
Гул проходил, колокол перестал раскачиваться, и Сухарь встал. Он смотрел на бесформенную массу, бывшую когда-то Слепнем. Подумалось: надо бы топор вытащить. Он даже схватился за топорище и не дернул, почувствовал, как к горлу подкатывается рвота. Отвернулся, выблевал на землю прошедший день. Посмотрел на Жилу. Та перестала скулить, молча смотрела на Сухаря. Он отвернулся – снова тело Слепня. И снова качнулся колокол, загудел, земля поползла гусеницей, сморщиваясь и расправляясь, в сторону, небо запрокинулось – Сухарь провалился в темноту, в настоящую, немую…
Когда очнулся, Жилы рядом не было. Слепень был, топор в его спине чуть ниже загривка был, а Жилы не было. Обернулся на месте Сухарь, шаг туда, шаг сюда, никуда от мертвого не уйти, словно цепью к нему прикован. Сел возле Слепня, выдохнул водочный дух, отхаркиваясь и сплевывая, как казалось, закричал:
– Что ты с ней сделал?!
Но только голос не тверд, стонет. И без конца: что ты с ней сделал, что ты с ней сделал, что ты с ней сделал… Пока не почувствовал касание рук. Пальцы детские уже затеребили волос, потекла вода, струйкой. Сухарь подставил руки. Краснея, вода уходила между пальцев, била землю каплями. Потекла вода и по лицу, смывая грязь, смывая искрупинившуюся кровь. Жила черпала ковшом из ведра воду и молча лила ее на Сухаря. Заливая бесконечное «что ты с ней сделал?» Время от времени запахивая обрывки одежды. Держа под мышкой полотенце, мокрое от ее тела.
Потом села рядом, положила голову на плечо Сухаря и засчитала: раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять. Сухарь обнял ее за плечи. Прижал. Она почувствовала.
Они переночевали в землянке Дрозда. Утро вечера не накладнее. Себе Сухарь нашел во что переодеться – Дрозд мужик его комплекции. Сбросил грязное, свернул узлом, дома отстирает. Жиле же нашел иголку с ниткой, чтобы сшила хотя бы по швам, прикрыла прорехи.
Утром ушли обратно, оставляя за спиной дым, уносивший Слепня в Несвиречь. Шли мимо труб, молча, неспешно, подставляя лица вдруг случившемуся тусклому солнцу. Шли, каждый в своем. Но в одном, в одном. Только с разных сторон.
– Что он с тобой сделал? – наконец спросил Сухарь, боясь ответа, боясь правды, боясь еще одного ужасаи страха, однако не знать уже он не мог, не знать – не было сил.
Жила молчала и как-то усиленно сжала губы, словно боялась, что предатель-язык без ее ведома сам все расскажет.
– Что ты молчишь? – Сухарь повернул голову, увидел, как нижнюю губу подмяли зубы, но Жила ускорила шаг, обогнала Сухаря.
– Что ты молчишь?! – крикнул он. – Что ты молчишь?!
Она резко обернулась:
– Тебе-то что! – громко, криком, словно плюнула.
Сухарь остановился, дыхнул на ладонь, провел ею несколько раз по щетине, жесткой щеткой счищая грязь с ложбинок линий.
Они смотрели друг другу в глаза долго, и Сухарь ловил во взгляде Жилы дерзость, Жила же во взгляде Сухаря видела нарождающуюся бурю и уже зажмурилась, готовая принять щекой пощечину: так она и стояла, а из-под прикрытых век выкатывалась слеза, маленькая капелька набухала как почка весной и, набухнув, резко бросилась вниз, оставляя вдоль носа водяной блеск. И вдруг почувствовала лбом колкость щетины, сухость губ и заревела в голос, утыкаясь в грудь Сухаря.