Полдень, XXI век (январь 2012)
Шрифт:
– Сейчас жару в печку добавлю…
– Глотай эту, бань-небань…
И вдруг:
– Помоги мне найти папу.
– Что?
Бредит девка. Явно бредит.
До утра на лавке ворочался. То и дело вскакивал: не померла ведь, не могла помереть, как же так – помереть? Не могут веснушки помереть.
Снова воды подносил, новую таблетку скормил. И вдруг она, Жила:
– Папа мой умер…
И застонала так, завыла.
– Не умер твой папа, Жилечка, не умер, – шептал Сухарь, успокаивая девку, – они, отцы, не умирают, они просто уходят, чтобы потом вернуться, они возвращаются,
Утром полегчало.
Так и было – в баньку поперлась. А пока печку обратно тащила да прибиралась там – дело пустяковое.
Сухарь поил Жилу чаем, меду подкладывал, еще таблеток выдавил на блюдце. Последние. Надо бы попросить еще, сегодня же к шахте пойдет.
Жила, сейчас казавшаяся еще более худой, в мятом платье сидела напротив него. Пила чай. Вдруг замерла.
– Помоги мне найти папу, – сказала, глядя ему в глаза, и взгляд ее был словно шило. Сухарь аж заерзал.
– Чего?
– Помоги мне найти папу. Ты же говорил, что он не умер.
Помнит, хоть и бредила, помнит мои слова, думал Сухарь, что ж теперь отказываться, разболеется еще, помрет…
– Говорил.
– Ты говорил, что они не умирают.
– Не умирают. Как есть не умирают. Таков закон природы.
– Ты откуда знаешь?
– Что знаю?
– Про законы природы.
– Мне лет, – он замешкался на подсчет, – в два с лишним раза больше… Уж знаю что к чему. Не умер он. Просто ушел. Вернется. Вернется, будь уверена. А теперь иди ложись, тебе отлежаться надо.
– А твой папа, он тоже не умер.
– Нет, не умер.
– А где он сейчас?
– Здесь.
Сухарь как-то неопределенно кивнул, и Жила завертела головой, словно искала кого-то еще в землянке.
Еле уложил обратно в постель. Не хотела, но едва коснулась подушки, заснула.
Сухарь перво-наперво отправился к шахте. Шел, перемалывая «отец-шмондец-огурец». Так и дошел, попутно 1501-ю и 1503-ю почистил. Там уже сунул в капсулу пустую коробку от таблеток: поймут, чего ему надо. Капсулу в шахту бросил.
Шахта – дыра в земле, выложенная камнем, – оттуда лифтом поднималось всякое, чем можно пользоваться трубочисту. Раз в несколько дней обязательно выскакивали на поверхность еда – консервы, галеты, чай, прочее. Реже – одежда, не новая, но вполне пригодная в носку. Прочая ерунда: мыло, лекарства, инструменты…
Таких шахт несколько. Эта на границе округов Сухаря и Дрозда. Каждый приходит и забирает свое. Никто никого не обижает, чужого не возьмет. Так здесь заведено, не им придумано. Да и все равно всем одно и то же выбрасывают. Те же галеты, печенье, сахар, консервы. С Дроздом вообще никаких недоразумений не было. Странный он мужик, но тихий. Молчун. Говорить с ним – мука. Чего не спросишь – как там здоровье, что нового (это шутка такая была раньше, теперь заместо «здрасте»), – он только бровями шевелит. Если левая бровь вверх ползет – да, значит. Если правая – то нет. Если обе вверх лезут – знать не знаю. Если к переносице – надоел уже, отвянь. А так слова от него не дождешься. Он старше Сухаря и с трубами воюет дольше. Однако странный, рисует на трубах всякое. Облака рисует, солнце, деревья, живность всякую.
Через неделю Жила совсем в себя пришла, выздоровела. Что с ней делать, толком так Сухарь и не решил. А она на второй день даже как будто и не спросила, а утверждала давно решенное: ты же мне поможешь найти папу.
Сухарь глядел на ее веснушки, на торчащие врастопырку уши и уже ответил было, и будто другого ответа и не могло быть в нем, что да, что помогу – и вовремя прикрыл рот, не позволив словам вылететь из глотки. Но они, слова-то, нашли другой путь – в глазах Жила прочитала ответ.
– Когда? – спросила.
– Тебе надо сначала поправиться. Освоиться здесь. А там посмотрим.
– Хорошо, – потупила глаза, и Сухарь не заметил улыбку, хоть она и отражалась в каждой веснушке.
– Я стану тебе помогать, – сказала в тот день, когда уже можно было не бояться выйти на улицу.
– Ты? Мне? – Сухарь повернулся к Жиле, словно вдруг почувствовал позади себя дыру, черную, непонятно откуда взявшуюся пасть, угрожавшую сожрать его. – В чем?
– Как в чем? Я ж видела твою работу. Я тоже так смогу.
Сухарь шумно втянул носом воздух, отхаркнулся.
Жила смотрела на него, на ходящую Сухареву челюсть – будто он не уверен был в том, может ли сплюнуть или нет. И вдруг она засмеялась. Смех врезался мелкими морщинками в окологлазье, обнажил белые-белые зубы и прекратился, когда плевок словно гвоздь резко вошел в щель в дощатом полу.
Глупость какая, чего он испугался, не пасть это, а девчоночий смеющийся рот. В самом деле, пока решишь, что с ней делать, не держать же ее на дармовщинку, хоть много и не съест, словно птичка клюет кашное месиво.
– По дому будешь.
– Я не умею по дому. Я с тобой хочу. И потом мне страшно одной.
Каприз ведь, а с другой стороны, подумалось, и ему спокойней, если с ним, а не одна. А то мало ли что натворит – кому это здесь нужно…
Качнул головой, улыбнулся. И вдруг увидел перед собой ее детскую руку. Не понял.
– По рукам? – пояснила малявка.
Сухарь коснулся гладкой, несчетчицкой руки, осторожно, чтобы не оцарапать. Подумал: дело нехитрое, работа хоть и тяжелая, но никто ж не требует от нее работать на износ и целый день. Премудростей немного, научит.
Сухарь нашел какие-то свои старые шмотки – не в платьице же ей по грязюке цокать. Сапоги же выставил напротив новые, им не ношенные. Оделась, вырядилась – Сухарь смехом давится. Не по воину кольчужка. Тощие ноги из голенищ торчат, сапоги на ходу сами готовы спрыгнуть с ноги. Ничего, набил тряпок в носок, голенище стянул веревкой. Рубашку дважды вокруг тельца обернул, рукава по локоть закатал. Шляпу с обгрызенными полями на голову нахлобучил – здесь с непокрытой головой нельзя. Ничего-ничего. Погодь немножко, сказал, пока так походишь, одежонку мы тебе найдем.