Полёт шмеля
Шрифт:
— Какая прелесть! — останавливаясь около ротонды, восклицает Евдокия.
Да уж прелесть. Надо обладать изумительным вкусом, чтобы сообразить эдакое творение. Втискивать гиганта в такую игрушечную ротонду. Если б его героев…
Но я предпочитаю не воспитывать эстетический вкус моей радости. Чтобы не оказалось себе дороже.
— Прелесть, — соглашаюсь я.
— А это что за исторический памятник? — показывает Евдокия на Вознесенскую церковь, стоящую в «материковом» конце засыпанного снегом пустынного мыса.
— А это тот самый храм, в приделе которого Пушкин венчался с Гончаровой, — сообщаю я.
— Что ты говоришь?! — снова восклицает Евдокия. — Давай зайдем. Читала — Пушкин с Гончаровой сочетались браком в приделе церкви, тогда еще недостроенной, а это, оказывается, вот где! Почему ты меня не приводил
— На машине сколько раз проезжали, — напоминаю я.
— На машине — это совсем другое, — моя радость тверда в своих убеждениях. — Так мы заходим?
Я ловлю себя на воспоминании, как просил Костю Пенязя помолиться.
— Давай зайдем, если открыто, — соглашаюсь я.
Внутри церковь поражает неожиданным простором, громадным объемом воздуха над головой — глядя снаружи, и не скажешь, что она так велика. Странное ощущение дома возникает во мне. Не в смысле крыши над головой, житейского пристанища, а дома — духовного крова, и во мне оживает то детское ощущение, что храню в себе уже более полувека: зимним вечером на ледяной горке — катушке, как говорили у нас на Урале, — я поднял голову, взглянул на звездное небо и вдруг на миг словно вышел из самого себя, очутился там, среди звезд…
Волнение мое так велико, что я не могу удержать его в себе и говорю о посетившем меня ощущении Евдокии. Однако она не проявляет к моим словам интереса.
— А где этот придел? — спрашивает она. — Ну где Пушкин с Натальей Гончаровой венчались.
У нее свои переживания. Свой интерес.
— Да Бог его знает где, — отвечаю я. — Какое это имеет значение.
— Нет, ну раз мы здесь, то уж хотелось бы понять, — настаивает она.
В церкви идет служба. То, что, должно быть, называют вечерней. Народу мало — всего три человека, но с хоров возносятся к сводам также не меньше трех голосов, и солнечно сверкающему парчой ризы священнику помогают двое дьяконов, сверкающих серебром стихарей. Служба идет не в центральной, подкупольной части, которая не освещена, темна и даже огорожена невысокой оградкой из скрепленных друг с другом желтой цепью металлических барьеров, а тут, с прихода, в левом крыле, но и эта часть велика, стены отстоят далеко друг от друга, и своды вознесены к небу.
— Да вот это и есть придел, — говорю я, поведя руками вокруг себя.
— Вот это? — вспыхивает она, принимаясь озираться вокруг с усиленным вниманием.
— Он самый, он самый, — подтверждаю я. Я выдумываю, но какое это имеет значение.
— Так. Ага. Понятно, — тянет она, перетаптываясь и кружа, осматривая все вокруг. После чего спрашивает: — Ну? Двигаем?
Все, ее интерес удовлетворен. И она готова уйти.
А я обнаруживаю в себе желание остаться. Нет, «остаться» — это, пожалуй, слишком; задержаться — так будет точнее. «Достойно есть воистину блажити тя, Богородицу, Присноблаженную и Пренепорочную и Матерь Бога нашего…» — разбираю я, поет хор, а священник с дьяконами, которые держат перед собой свечи на громадных витых, тускло-желтых металлических подсвечниках, ходят перед алтарем, сходятся, останавливаются и снова расходятся. Я не понимаю смысла того, что они делают, но странно: мне хочется побыть здесь, постоять на службе. Когда я был на службе последний раз? Да никогда! Только четверть века назад, выйдя из издательства «Молодая гвардия», где мою книгу в очередной раз не поставили в план выпуска, направляясь к «Новослободской», вместо того чтобы свернуть направо, к метро, пошел прямо, к стоящей за трамвайными путями церкви и купил там крестик. Вдруг, ни с того ни с сего. Опустил его в карман пиджака и так до сих пор и ношу в кармане…
— Так идем, что мы стоим? — нетерпеливо понукает меня Евдокия.
Идем, идем, моя радость, о чем разговор. Я страгиваюсь с места. Нет, я не могу задерживаться здесь и стоять на службе. Я сейчас обязан идти в другой храм. Храм гастрономии. В ресторан. Я теперь Крез. Я Ротшильд. Я Билл Гейтс. В карманах у меня не свищет — наоборот. Впервые за последние пятнадцать лет в них деньги, а не дыры. И я, наконец, могу ублажить мою радость, распустить перья павлином — показать ей красивую жизнь. Со встречи Нового года прошло уже без малого два месяца — пора закреплять пройденное, открывать новые горизонты.
Ресторан, в который мы направляемся с Евдокией, называется «Артистический». Находится он в ЦДЛ, в бывшем фойе, что несколько диковато
Конец советской поры российской истории положил и конец моим посещениям ЦДЛ. Когда за чашечку кофе нужно отдать коня, а за кусок мяса все царство, волей-неволей выберешь коня, а тем более царство. Если ко всему тому у тебя на самом деле ни царства, ни коня.
Теперь ЦДЛ так лишь называется, литераторов там надо искать с фонарями. Теперь в Дубовом зале помпезный ресторан итальянской кухни для обладателей толстеннейших кошельков, в Пестром зале ресторан с претенциозным названием «Записки охотника», где ты себя чувствуешь той самой дичью, которую хотят пристрелить вышедшие на охоту, похожие на переодетых секьюрити официанты, и вот в фойе, наглухо перекрыв в него двери, открыли еще один ресторан — для актеров. Актеры снимаются в сериалах для телевидения, да и театрам государство дает субсидии — деньга у актеров водится. Писателю, конечно, в этот ресторан для актеров тоже путь не заказан — пожалуйста, только плати, вот я и намылился с моей радостью сюда: все же «Артистический», да еще в ЦДЛ — это звучит, так и обдает ароматом богемы.
Мы разоблачаемся с Евдокией у одетого в красный пиджак гардеробщика, отвороты пиджака у него обшиты тонкой золотой канителью, а нашу одежду он принимает с лакейской предупредительностью — о, держатели гастрономических храмов неплохие психологи: я вижу, как этот расшитый гардеробщик тотчас возбуждает Евдокию, у нее становится вдохновенное лицо — она уже приобщается бытию высших сфер, жизнь ее становится напоена высшим содержанием и смыслом.
Ресторан скорее пуст, чем полон; он наполнится к десяти, когда окончатся спектакли и актеры отправятся расслабляться. Но все же за одним столом сидят Канцевич с Гороховицким из МХТ, за другим — большая компания, в которой моя радость тотчас узнает двух сериальных актрис, оказывается, широко известных. Канцевича и Гороховицкого, как театральных актеров, лишь изредка мелькающих по телевизору, она, само собою, не знает, и мне приходится слегка просветить ее. И с тем и с другим мы знакомы лично, когда-то, еще в те же советские времена — они были совсем молоденькими, а я уже более-менее известен в узких кругах — их компания пыталась сделать спектакль по прозе Торнтона Уйадлера, подрядив меня писать тексты для зонгов, ничего из этого тогда не вышло, но с той поры оба переиграли кучу ролей, получили заслуженных и, если дело пойдет так дальше, получат и народных. Первым замечает меня Канцевич, но только приветственно вскидывает руку, и мы киваем друг другу. Гороховицкий же, узнав меня, вскакивает, бежит к нашему столику, мы обнимаемся, я знакомлю его с Евдокией, и минут пять он сидит с нами, в своей мягкой обаятельной манере говоря обо всем на свете и ни о чем — это называется светский треп, после чего отбывает обратно к себе. Какая он прелесть, восклицает Евдокия, глядя Гороховицкому вслед. Ты обязательно должен сводить меня на какой-нибудь спектакль, где он играет. Непременно, отзываюсь я.
Гремучину судьба посылает нам, когда наш заставленный разнообразными блюдами и тарелками стол уже основательно разорен, бутылка французского «Кюве Мартин» почти прикончена и в графинчике с «Гарде Марин» тоже на дне.
— Лёнчик! Лёнчик! — обрушивается она на меня внезапным гейзерным извержением. Наклоняется ко мне с попыткой объятия, и я же не могу позволить себе при этом сидеть — мне приходится подняться. — Как я тебя рада видеть! Как рада! — прикладывается она ко мне одной щекой и другой, а я, конечно, тыкаюсь в нее губами. — Мы так замечательно встретили Новый год у Райского, я тебя вспоминала и вспоминала!