Полёт шмеля
Шрифт:
— А меня? — слышу я сквозь объятия агентши мирового женского шовинизма преувеличенно-обиженный голос Евдокии.
Гремучина поворачивается на ее голос.
— Ой! — восклицает теперь она. До того она и не видела, с кем я. Ей хочется назвать Евдокию по имени, но имя ей не вспоминается. — А как же, а как же! — восклицает она тогда. — Вы у меня с Лёнчиком в сознании неразрывны!
Все эти слова сопровождаются изменением диспозиции — она оставляет меня и, обежав стол, приникает своей щекой к поднявшейся ей навстречу Евдокии. А моя радость от счастья, кажется, готова задушить
— Евдокия, Евдокия, меня бы так! — тоном показной ревности произношу я — подсказать Гремучиной имя моей радости. — Часто здесь бываешь? — отодвигая для Гремучиной свободный стул около нашего стола, дождавшись, когда она сядет и сев сам, политесно спрашиваю я.
— Бываю, бываю! — тотчас с удовольствием отзывается Гремучина. — Хорошее местечко, скажи, да? — смотрит она на меня с видом сообщницы. — Я этот ресторан, как он появился, сразу полюбила. Нравится здесь? — смотрит она на Евдокию.
— Прекрасное место, точно, прекрасное, — отзывается моя радость с таким видом, словно уже десятый или двадцатый раз в этом ресторане.
Сказать, что я рад Гремучиной, было б неправдой. Есть в ней что-то, что всякий раз при встрече с нею вздергивает меня на дыбы. Словно я жду от нее неприятности. Хотя с какой бы стати? А жду.
— Что ты здесь? Гуляешь с кем-нибудь? Или какая-то встреча? — все так же в порядке политеса спрашиваю я ее.
— Гуляю? — переспрашивает Гремучина с подчеркнутым удивлением. — Я что, купчина какой-то? Я здесь с друзьями, надо обсудить кое-какие проблемы. — Она вскидывает руку и, трепеща кистью, сигналит кому-то за столиком у противоположной стены.
Я смотрю вслед ее взгляду и вижу, с кем она переговаривается через зал языком жестов. Компания Гремучиной, как и положено даме, борющейся за эмансипацию, — двое мужчин в хороших костюмах и с галстуками, того облика, про который говорят «импозантный». И один из них не кто иной, как Берминов. Узок круг этих революционеров, говорили в таких случаях в кругах советской образованщины, изучавшей на всех этапах своей долгой учебы бессмертные произведения Владимира Ильича.
— Лоббируешь через депутатов проект, запрещающий мужчинам глядеть на женщин с вожделением? — говорю я.
— Ой, да я Берму тыщу лет знаю, — с ходу понимает смысл моей реплики Гремучина. — Еще когда его из всех редакций гоняли. Его гоняли, а он, смотри, выше всех взлетел.
Я снова влип, как кур в ощип. Правда, поговорка велит говорить «попал», но я влип, именно влип. Берминов непременно спросит Гремучину, с кем это я сижу, она ему скажет, — и полетел снежный ком с горы. Сколько я ни дуй ей в уши, что моя радость — дочь Кости Пенязя, с какой стати ей верить, что я лишь заботливый опекун дочери друга. Там, на Новом годе, она прекрасно видела, какой я «опекун».
Между тем у нее становится озабоченный вид.
— Слушай, — говорит она. — хорошо, что мы встретились. Женя сказал, транши сейчас через тебя будут идти?
Какой Женя? Какие транши? О чем она?
Эти вопросы я ей и задаю вслух.
— Ладно, перестань дурака валять, — говорит Гремучина. — «Какой Женя». Один у нас с тобой такой Женя. Евгений Евграфыч, если ты считаешь нужным по имени-отчеству.
Ну
— Риточка, не понимаю тебя, — говорю я, и убей меня Бог, если я не искренен.
Что-то свирепое появляется в устремленном на меня сосредоточенно-серьезном взгляде Гремучиной.
— Не надо, — произносит она медленным, тягучим голосом, и я слышу в нем то же свирепое, что увидел в ее взгляде. Что-то тигриное. — Не надо, Лёнчик. Женя мне сказал, что деньги повернуты на твой фонд. У меня даже есть номер транша и дата, когда он был сделан.
О-ля-ля, как говорят французы. До меня начинает кое-что доходить. Ты хотел напиться чистой воды из замутненного источника? Чистой воды в таких источниках не бывает. Или не пей, или, раз выпил, приготовься по меньшей мере к тому, что тебя пронесет.
— Риточка, — мягко произношу я — уже с сознанием того, что простым поносом мне не обойтись, дай Бог не подхватить холеру, — не знаю, что тебе говорил Женя, но со мной никакого разговора не было.
— Как это? — исходит из Гремучиной. Истинно тигриным рыком. — Мне сказал, я как раз собиралась тебе звонить, а тебе — ничего?
— Давай разберись с ним, — стараясь все так же мягко, советую я. — Может быть, ты как-то неправильно его поняла. Никто на меня ничего не поворачивал.
Тигрица медленным, неохотным движением отводит от моего лица свою ощерившуюся пасть и смыкает ее.
— Что мне его неправильно понимать, — говорит она. — Он мне зачем номер транша дал? Пять тысяч долларов в нем мои. Я их уже несколько месяцев жду. Но я ему позвоню. Переговорю еще раз.
Она поднимается совсем с другим видом, чем обрушилась на нас, от гламурной улыбки на ее лице — хоть сейчас на обложку глянцевого журнала — нет и следа, делает шаг, чтобы идти, — и меня вдруг тоже подбрасывает с места, я ступаю за ней и останавливаю.
— Риточка, — снова говорю я. Но как меняется мой голос! Если Гремучина только что была тигрицей, то я сейчас дошлый проныра-лис. — Лёнька будет тебя спрашивать — с кем я, скажешь, с редактором. С редактором, — настойчиво повторяю я. Она молча смотрит на меня, и немного погодя улыбка вновь появляется у нее на лице. Агентша мирового женского шовинизма уразумела, что я ей предлагаю, и дает мне понять улыбкой: нужно назвать цену лжи. Я и называю: — А я сам поговорю с Женей, не звони. — Уменьшительное имя Евгения Евграфовича дается мне с некоторым трудом, но не с большим, чем то, что произношу следом: — Все выясню и позвоню тебе.
— Идет, — отвечает Гремучина. И, сияя восставшей из праха гламурной улыбкой, отправляется через весь ресторан к своим импозантным мужчинам.
— О чем ты с ней? — не без ревности интересуется моя радость, когда я опускаюсь обратно на свое место. — Мне не понравилось, как она на тебя смотрела.
— Люди гибнут за металл, — говорю я Евдокии. — Хотя, если уж погибать, то за идеалы. — Перед глазами у меня вспыхивает церковная служба, с которой мы ушли, не задержавшись и на минуту. — Как первые христиане.