Полиция Российской империи
Шрифт:
Вот еще язва — эти дяди, тетки и прочие проводники разных лентяев, межеумков и прожигателей жизни; сколько бы эти последние ни натворили каверз в расчете на протекции, — все им забудется, и непременно выплывут они из всякой пучины и пройдут сухими и чистыми впереди тружеников, повинных лишь в том, что лишены заступничества, да не только заступничества, но и просто возможности добиться внимания к их труду и качествам. В таком положении относительно этих высокопоставленных родственников находился Трепов: не исполнить просьбы какого-нибудь сановника о предоставлении родственнику его возможно лучшей должности означало приобрести себе если не врага, то недоброжелателя, всегда готового подставить ножку при случае, и так как сановников бывает всегда много, а неудачников родственников, чающих движения воды, у каждого сановника
Не прошло после разговора моего с Грессером и двух часов, как явился он не только отуманенным, но злобным, и, войдя в кабинет, сказал:
— Хорошо же, Ф. Ф., я думал, зачем меня зовет дядя, а оказалось, что Трепов сказал ему, что я ленюсь, не занимаюсь делом; это, значит, вы сказали? Хорошо же!
Грозно прикрикнул я в ответ на угрозу и приказал Грессеру удалиться и заниматься своим делом, а не рассказами о визитах к своему дядюшке, и в душе его зародилась жажда мести.
Спустя немного времени, пригласил меня к себе Дворжицкий и, смеясь, показал мне донос, за подписью Грессера, в котором он обвинял меня по 3-м пунктам: 1) что околоточные надзиратели покупают бумагу для своей служебной переписки; 2) что в литографии Лифшица, на Невском, д. № 84, сделали мне бесплатно сотню визитных карточек, и 3) что он, Грессер, составлял какой-то протокол о жидах и золоте, и протокол этот я порвал, не передав его судебной власти.
Разумеется, что этот донос, будучи основан на вздоре, вместо того чтобы очернить меня в глазах Трепова, послужил к самой лучшей моей аттестации, так как нужно допустить, что если помощник пристава решается писать донос, то он собрал уже неотразимые факты и притом самого компрометирующего свойства, а если эти факты чушь, значит, пристав безупречен.
И оказалось; 1) покупать бумагу для служебной переписки околоточным пристав не обязан, 2) за визитные карточки я уплатил деньги и по счастливой случайности не сам лично, а через второе лицо, 3) я много рвал глупых протоколов Грессера и, может быть, в числе их порвал протокол и о золоте, но если этот протокол, вопреки ожидания, был нужный, то никто не мешает Грессеру указать точно самое дело и лиц к нему причастных, а без этого указания и самый пункт доноса получал значение балагурства. Таким образом, все потуги Грессера кончились пустым выстрелом.
Дворжицкий и без моего объяснения с насмешкою относился к доносу Грессера и объяснения моего не хотел слушать, но я настоял на своем и в заключении просил доложить Трепову, что если после случившегося Грессер будет оставлен у меня, то я подам об отчислении от должности, а вместе с тем присоединил свое ходатайство, чтобы если последует решение об увольнении Грессера, то отвратить от него чашу сию, ибо он, как обыкновенно водится, не сознавая своей вины, будет приписывать мне свое падение, а при этом, кроме сего, потерпит ни в чем не повинное семейство его, и потому, по мнению моему, лучшим исходом дела было бы перевести Грессера в другой участок.
На другой день состоялся приказ о переводе моего помощника на ту же должность в 4-й участок Московской части к приставу, полковнику Федорову, человеку честному и правдивому, отличному служаке; вытребовав его к себе, Трепов отдал ему следующее приказание о Грессере: «Дальше порога не пускать его — отрапортовал о благополучии и вон».
Впоследствии Дворжицкий мне рассказал, что на доклад его о доносе Трепов выразился так обо мне: «Сам виноват, сам виноват, приблизил к себе эту дрянь, вот и получил». Далее продолжал: «Карточки, карточки, ну, если ему и даром сделали карточки — значит, он того стоит; ему-то какое дело?»
Так отрекомендовал меня мой злейший враг моему строгому и умному начальнику, но что касается доносов на меня, то этим дело еще не кончилось.
Несколько времени спустя, прикомандировали ко мне некоего подпоручика Шидловского, побывавшего уже при многих участках и отовсюду сплавленного с самыми лучшими рекомендациями, лишь бы избавиться от прекрасного офицера.
Проходит два дня после приказа, а Шидловский ко мне не является; между тем, приходит ко мне из соседнего трактира буфетчик с жалобой, что в трактир второй день является офицер, обедает и не платит за обед денег, а когда буфетчик спросил у офицера деньги,
— Не знаю, — сказал я ему, — поржёндный ли вы или не поржёндный, но прошу вас, прежде всего, рассчитаться с сделанными долгами в моем участке, а потом пожаловать на службу и на ней зарекомендовать себя.
На службу Шидловский не пришел и был уволен из полиции, вероятно, по рапорту, поданному им помимо меня, а несколько времени спустя, бывший тогда начальник сыскной полиции, Путилин, встретясь со мною в управлении градоначальства, сообщил мне, что Шидловский за своею подписью подал Трепову донос на меня в том, что я запоем играю в карты и проигрываю в вечер по 600 р. Донос этот был передай Путилину; он, как настоящий сыскной начальник, хорошо знал жизнь и обычаи каждого пристава. Трепов, передавая ему донос, сказал:
— Нате, вот прочтите, в карты начал играть.
Путилин на это ответил:
— Да, он, ваше пр-ство, и играть-то не умеет, и гостей у него не бывает, и сам в гости не ходит, да и некогда ему, постоянно занят делом.
— Вот мерзавец, — заключил Трепов и больше не поручал расследовать доносов на меня, а присылал их ко мне в конвертах с разными резолюциями, как комментариями к тексту их, но ответов по доносам не требовал; некоторые из таких доносов хранятся и поныне у меня, как память о необычном доверии к правдивости моих действий. Не судил Господь побольше послужить с этим умным человеком!
Прошло уже четыре года моей службы в полиции, но еще ни разу не случалось мне иметь дело с так называемыми политически-неблагонадежными; только одна встреча с Луканиным в I уч. Рождественской части дала мне понять, что есть какое-то брожение, выразительных же явлений не пришлось наблюдать, разве косвенно можно было заключить из той брезгливости, какую я замечал со стороны домовладельцев во время моих поисков за квартирой, но я был в таком тревожном настроении…
Во время описанного бала, вернее, неприятности по случаю бала у графа Толстого, когда я стоял у подъезда его дома в ожидании прибытия высочайших гостей, будучи одет в мундир с эполетами, мимо меня проходит какой-то видимо интеллигентный, пожилых лет человек, правда, заметно, навеселе и, остановись напротив меня лицом к лицу, выразительно и с чувством произнес:
— Ну, и нет же стыда у вас, майор, стоять в мундире у подъезда, точно лакей!
Пораженный такой неожиданностью, я ответил что-то в таком роде, что ожидаю моих двух государей, и что всякий занимается своим делом, и что то занятие, которому вы, мол, видимо предавались, указывает вам скорейший путь к дому для отдыха, последе которого вы и поразмыслите о том, что сейчас сказали.
Мудрец ни слова не возразил, быстро удалился, а бывший тут околоточный на вопрос мой, не знает ли он этого человека, — сказал: «Этот у нас в участке живет, нотариус Брылкин, известный ненавистник полиции». Околоточный был из дворян и вполне развитой, весьма порядочный человек, некто Меницкий (впоследствии помощник пристава, вышедший в отставку). Между прочим, этот Меницкий по просьбе, поданной по своему желанию об увольнении его, на вопрос градоначальника фон Валя, «что его побуждает оставить службу», ответил: «Так служить, как следует, я не мшу, здоровье уже не позволяет, а служить кой-как тоже не могу и потому решил оставить службу, хотя пенсия много меньше жалованья и стеснит меня». Узнав о таком ответе Меницкого, я расцеловал его и пожелал побольше таких чиновников государству.