Политическая наука №3 / 2013. Между империей и современным государством: Трансформация политического порядка на постимперских пространствах
Шрифт:
У Тернера показано, как пространственная составляющая со-определяет смысл социального действия в локальной интеракции. Но Тернер не показал, как во взаимодействия разного уровня обобщенности входит большое пространство, смысл которого не всякий раз порождается непосредственно в интеракции (у Зиммеля, наоборот, речь идет либо о сообществах разной степени протяженности, например городе и государстве, либо об отдельном человеке и сообществе, либо об отдельных людях, взаимодействующих безотносительно к большому сообществу). Рассмотрим проблему сначала на примере диадического взаимодействия.
Если «я» и «другой» взаимно ориентируют свое поведение, то пространственная достижимость (непосредственно или через средства коммуникации) входит в смысл этого поведения. Пространство может приобретать смысл временного измерения: я не посылаю письмо, зная, что оно не успеет дойти к сроку. Или же: я посылаю сообщение в расчете, что продолжительность его прохождения изменит его смысл. Большое пространство взаимодействия должно быть большим именно по смыслу, а не по физической характеристике. Я ориентируюсь при посылке письма не на абсолютную величину пространства, но на наличие средств коммуникации, на отлаженность почты, на социальную допустимость эквивалентной замены: бумаги – телефонным звонком, документа на оригинальном бланке – телексом или факсом. Но некоторый остаточный
Пресекаются ли на государственной границе, скажем, все торговые или культурные связи (вопрос, который мы уже затрагивали выше)? Как когда. Зиммель говорит о взаимовлиянии городов, но внутри государства. Однако товар – по самому смыслу товарности – есть нечто обмениваемое. Смысл действия товарообмена не соопределен политическим пространством, если берется в чистом виде. Размещение в пространстве товаровладельцев ничего не меняет в том, что обменивают они именно товары. При этом и величина пространства – хотя она учитывается здесь так же, как и в рассмотренных выше примерах, – не влияет на самый смысл товарности. Другое дело, если большое пространство имеет политическую определенность. Тут именно государственная граница может соопределить смысл товарообмена, например через введение таможенных правил или, напротив, через объявление зоны свободной торговли или демонстративное соблюдение нейтральности (характерен, например, политический статус портовых городов в Древнем мире, признаваемых в своем нейтральном торговом статусе крупными континентальными силами; см. об этом: (27). Точнее будет сказать, что смысл товарообмена остается неизменным в определенных пространственных пределах, хотя понятие о таких пределах, как представляется, не входит в этот смысл изначально. Однако представляется это только в искаженной перспективе, заданной нашим нынешним пониманием свободного рыночного товарообмена. В действительности же в истории такой товарообмен – это сравнительно поздний результат социальной эволюции. И, таким образом, «естественнее» было бы предположить (учитывая распространенность и временную продолжительность) как раз обратное, а именно, что товарообмен нередко отягощен какими-то дополнительными смыслами, среди которых мы находим и смысл политического пространства (28). Таким политическим пространством является и империя. Подробнее речь об этом пойдет в следующем разделе. А пока что зафиксируем применительно к товарообмену: не только империя есть политическое пространство, и не только этот смысл соположен товарообмену. Но если ему соположены какие-то смыслы, то тогда уже и этот. В такой перспективе и свободная торговля выглядит иначе, а именно как социально-эволюционное достижение, гарантированное, не в последнюю очередь, политическим членением больших пространств, в том числе и имперским (ниже мы подтвердим это еще раз, обращаясь к работам Уоллерстейна).
Сделаем еще одно небольшое историческое отступление. Мы не можем пойти сейчас путем перечисления всех реально существовавших империй, дабы затем абстрагировать их общие признаки. Ведь для того, чтобы отнести тот или иной исторический феномен к империи, нужно иметь предварительное понятие о ней. Но исторически это имя привязано к совершенно определенным феноменам.
Этимологические изыскания – слишком легкий хлеб для социолога. Упомянем только общеизвестное: что латинское Imperium происходит от глагола imperare (приказывать, господствовать) и означает повеления, власть, полномочия, а в римском праве – высшую распорядительную власть, включая военную, в пределах городских стен Рима ограниченную полномочиями других органов власти и политическими правами граждан, а вне этих стен совершенную. С этим сопряжено и понятие об Imperium как империи именно в смысле определенной области: Римского государства в доступной его экспансии сфере, в некоторые периоды понимаемой как весь ведомый мир: круг земель, orbis terrarum. После падения Западной Римской империи общее именование сохранила за собой Восточная. Но и помимо этого империя продолжала жить как идея и возродилась в Европе как Священная Римская империя германской нации. Позже мы встречаем это еще несколько раз в истории Европы, когда – с использованием все того же латинского корня (у французов, англичан и русских), а когда и без оного (у немцев). Граница во всех этих случаях была явственна как грань, отделявшая от других государств. И очень часто в имперскую идею была также вплетена мысль о безграничности, именно о круге земель, быть может, временно и неподвластных, но в принципе включаемых в сферу перспективной экспансии и в этом отношении до конца исчерпывающих ее. Граница, таким образом, присутствовала тут как способ организации пространства, оказывающегося не бес-качественным равномерным протяжением, но неким политическим смыслом. Право, афористически говорит Карл Шмитт (в книге о европейском праве народов), – это пространство закона, т.е. «единство порядка и локализации» (29). К понятию империи эта формула (с известными ограничениями) приложима в неменьшей степени. Но мы должны еще перевести ее на язык социологии.
Опираясь на результаты предыдущего раздела, дадим теперь рабочее определение империи.
Империя – это смысл (и реальность осуществления) большого политического пространства, соположенный смыслу неполитических действий или коммуникаций.
Чтобы сделать это определение более ясным, обратимся сначала к имеющимся в западной социологии концепциям империи. Пожалуй, активнее всего использует это понятие уже долгие годы Ш.Н. Айзенштадт. В упомянутом выше труде «Политические системы империй» он выделяет семь главных типов политических систем. Среди них к империям он относит три типа: «патримониальные империи» (например, государство Каролингов или Парфянское царство), «империи
Что позволяет подводить столь разные явления под одно понятие? Айзенштадт указывает основную черту: это ограниченная автономия политической сферы, выражающаяся в: (1) развитии автономных политических целей правителями и, до некоторой степени, теми, кто участвует в политической борьбе; (2) развитии ограниченной дифференциации политической деятельности и ролей; (3) попытках организовать политическое сообщество в централизованное единство; (4) развитии специфических организаций администрации и политической борьбы (30). Айзенштадт называет и то, чем исследуемые им социальные образования отличаются, во-первых, от патримониальных и феодальных систем и, во-вторых, от обществ современных. В первом случае отличие состоит в четкой территориальной организации, которой нет в феодальных и патримониальных системах, а также в том, что эти системы не дифференцируют социальную, политическую и экономическую иерархии, слабо артикулируют политическую сферу, имеющую особую организацию и автономные цели. Напротив, для современных политических систем характерна куда более значительная дифференциация видов политической деятельности, разделение власти среди правящих институтов, распределение политических прав среди управляемых и, соответственно, больший объем политической деятельности в обществе, потенциально активное участие различных групп в определении политических целей, экстенсивное развитие специфически-политических и административных организаций, в частности партийно-политических, ослабление традиционно-наследственной легитимации властителей, возрастание их подотчетности в формально-институциональном отношении перед теми, кто обладает политическими правами, а также их представителями, формальная или подлинная институционализация соревнования за достижение власти и руководящих позиций (31).
Дополним эту экспозицию характеристиками европейского типа империй из относительно недавней работы Айзенштадта «Европейская цивилизация в сравнительной перспективе». Здесь он подчеркивает особый тип структурного плюрализма, развившийся в Европе, где низкий, но постоянно возраставший уровень структурной дифференциации сопрягался с постоянно менявшимися границами различных общностей, социальных единиц и референтных систем. Для европейской, как он здесь ее называет, «имперски-феодальной системы» было характерно наличие многих центров – политических, религиозных и других, а также – в ином ряду – центров региональных. Причем эти центры – в отличие, скажем, от Индии – не находились в состоянии «адаптивного симбиоза», когда религия легитимирует политику, а политика обеспечивает ей защиту и ресурсы. В Европе условия их взаимной адаптации были предметом борьбы, эти центры притязали на относительную автономию, поддерживая свои притязания и материальной силой, и престижем, которым они располагали (32).
Рассуждения Айзенштадта (а некоторые его высказывания в продолжение приведенных мы еще процитируем ниже) помогают точнее сформулировать понятие империи именно в духе предлагаемой нами концептуализации. Выделим в них следующие моменты.
(1) Империи, о которых пишет Айзенштадт, занимают промежуточное положение в том, что касается автономности, обособленности политической системы. Она уже есть как нечто отдельное, но ее еще нет как особой сферы.
(2) Они имеют четкую территориальную организацию, несмотря на то, что эту территорию занимают многочисленные политические, культурные и региональные центры, противоборствующие в утверждении своей относительной автономии.
Нас не может, конечно, удовлетворить недостаточно критическое применение Айзенштадтом понятий «империя», «государство» и «общество». Но нельзя отрицать, что для реально существовавших и носивших это имя империй он указал действительно важные признаки. Однако и эти признаки – лишь свойства чего-то, что ими определяется, но не исчерпывается.
Ведь если говорится об относительной самостоятельности политической сферы, то где самостоятельна она? В обществе? В стране? В цивилизации? Считается ли, что государство, входящее в состав империи, есть государство в том же самом смысле, что и не входящие в нее государства, и, в свою очередь, государство, выходящее из империи, остается государством в том же самом смысле? Все это заставляет нас дополнить или иначе выстроить рассуждения в некоторых принципиальных пунктах.
Здесь очень важно, что определение, данное нами в начале этого раздела, помогает лучше разобраться в фиксируемых Айзенштадтом характеристиках. Для того чтобы смысл политического пространства мог быть перенесен, нужно, чтобы он обладал некоторой выявленностью, обособленностью. Иначе говоря, политический и неполитический смысл должны сначала различаться, чтобы затем можно было говорить о перенесении одного на другое. Но при этом не просто смысл политического переносится на неполитическое. Это-то как раз специфического отношения к империи не имеет. Скорее, если брать предельный случай, это могло бы быть названо одной из характеристик тоталитаризма, в особенности как они даны выше. И в этой связи приведем еще одно весьма точное замечание Шилза. Анализируя отношения центра и периферии на обширных территориях, он указывает, что тут «периферия преимущественно, т.е. большую часть времени и в большинстве сфер действия и убеждений, лежит за пределами радиуса действия центра. Самые отдаленные от центра окраины периферии остаются вне его досягаемости и, если не считать эпизодического сбора налогов и дани да возложения время от времени некоторых повинностей, периферия предоставлена самой себе. Эти отдаленные зоны периферии, в которых, возможно, сосредоточено большинство населения общества, имеют свои собственные относительно независимые центры. Более того, во многих важных отношениях эта модель находится на самой границе нашего представления о том, что является обществом». Однако именно такое рыхловатое образование получает у него далее следующую характеристику: «Эта модель была характерна для больших бюрократически имперских обществ, которые, несмотря на устремления – то усиливающиеся, то ослабевающие – их правителей к более высокой степени интеграции, в общем и целом были минимально интегрированными обществами. Модель бюрократически-имперских обществ, напоминающая тоталитарные общества нашего века в том, что касается различия центра и периферии по высоте положения, полярно противоположна тоталитарным обществам в том, что касается объема господства и степени пропитывания периферии, которых домогался и фактически добивался центр» (33).