Польские земли под властью Петербурга. От Венского конгресса до Первой мировой
Шрифт:
Привислинский край был «рассадником» 12 конфронтации, которая в значительной мере способствовала размыванию авторитета наднациональной правящей династии. Это касается отнюдь не только революционных деятелей польского или еврейского происхождения: имперские чиновники и, прежде всего, представители варшавской русской общины высказывали в общероссийских дискуссиях свое мнение по «польскому вопросу». Они транслировали образы «мятежных поляков» и «русского форпоста на Висле», «борьбы народов» на западной периферии империи, а также, не в последнюю очередь, – образ империи, иерархически поделенной на «ядро» и «окраины». Некоторые из этих людей вели активную публицистическую деятельность, обращаясь к широкой общественности внутренних регионов страны. «Варшавские годы» – частый топос в публицистических текстах, в которых функционеры и глашатаи общественного мнения, прошедшие испытание пограничьем, пропагандировали концепции усиления национального момента в империи. Эти эксперты по чужести, приобретшие свой опыт на польской окраине, все больше задавали тон в политических дискуссиях по «национальному вопросу» в Санкт-Петербурге и пробивались в соответствующие публицистические издания и политические партии, тем самым способствуя «провинциализации» столичного рынка общественного мнения в Российской империи 13 . Такие взаимовлияния между провинцией и метрополией свидетельствуют о тесных связях, существовавших между периферией и центром.
12
См.: [Анонимная публикация.] Политические итоги. Русская политика в Польше. Очерк Варшавского публициста / Пер. с польск. Лейпциг, 1896. С. 19.
13
Об этом см. тезисы: Chakrabarty D. Provincializing Europe. Postcolonial Thought and Historical Difference. Princeton, 2000.
Изучая российское господство в Царстве Польском на протяжении «долгого» XIX века,
КОНТЕКСТЫ: ТЕРМИНЫ, КОНЦЕПЦИИ, ПРОБЛЕМЫ И ДИСКУССИИ 14
В книге рассматриваются элиты Российской империи и самой западной ее провинции – Царства Польского. Основное внимание уделяется тому небольшому и закрытому кругу наиболее высокопоставленных чиновников – как правило, это были обладатели четырех высших классов по Табели о рангах, – которые, служа в правительственных инстанциях в Санкт-Петербурге и в местной администрации Привислинского края, определяли направление и реализацию имперской политики в отношении польских земель. Необходимо сразу сказать, какой смысл вкладывается в книге в понятие «российское владычество» (и в употребляемые синонимично с ним понятия «царская власть», «петербургская власть», «имперское господство»). Речь не идет об очередной попытке втиснуть столь многоликое и переменчивое образование, как Российская империя, в тесные рамки строгого определения. Скорее тут будет отмечен ряд важнейших для замысла этой книги рассуждений, высказывавшихся в ходе многочисленных дебатов об империи и имперскости. Некоторые выводы «новой имперской истории» (new imperial history) открыли новые перспективы для изучения российского присутствия в Царстве Польском. В том, что касается отношений между центром в Петербурге и польскими перифериями, невозможно констатировать ни четкой дихотомии «столица vs провинция» с характерным для нее иерархическим неравенством, ни якобы однозначного «колониального проекта» – например, в форме программы «русификации». В Привислинском крае существовали тесные взаимосвязи, отношения обмена и взаимодействия, иерархии были подвижны и постоянно становились предметом все новых и новых торгов и переговоров; здесь конкурировали множественные, в высшей степени непохожие друг на друга представления об интеграции провинций в структуру империи и о полноте проникновения в них власти центрального аппарата; здесь содержание споров вокруг «польского вопроса» формировалось в ходе контактов и конфликтов между периферийными и центральными акторами 15 .
14
Более полная библиография по этой теме содержится в работе: Rolf M. Imperiale Herrschaft im Weichselland. Das K"onigreich Polen im Russischen Imperium (1864–1915). M"unchen, 2015.
15
См., в частности: Hall C. Civilising Subjects. Metropole and Colony in the English Imagination, 1830–1867. Cambridge, 2002; Stoler A. L., Cooper F. Between Metropole and Colony. Rethinking a Research Agenda // Stoler A. L., Cooper F. (eds). Tensions of Empire. Colonial Cultures in a Bourgeois World. Berkeley, 1997. P. 1–56; Wilson K. Introduction. Histories, empires, modernities // Wilson K. (ed.). A New Imperial History. Culture, Identity, and Modernity in Britain and the Empire, 1660–1840. Cambridge, 2004. P. 1–26.
Сказанное подводит нас к теме формирующего воздействия, которое имперское господство отказывало на подвластное общество. Ведь констелляции сил и процессы обмена в рамках описываемого здесь конфликтного сообщества определяли не только социальные, экономические и политические структуры Привислинского края. Они накладывали неизгладимый отпечаток и на культурные образы «себя» и «другого», существовавшие в сознании участников описываемых отношений. Имперские техники господства редко срабатывали так, как задумывали их поборники, но заложенные в их основу принципы включения и исключения приводили к тому, что под влиянием этих техник менялись рамочные условия, в которых люди встречались и разрешали свои конфликты.
Именно по этой причине внимательное рассмотрение того, как люди описываемой эпохи контактировали друг с другом, как осуществлялась между ними культурная коммуникация со всеми ее «продуктивными недоразумениями», имеет важнейшее значение, если мы хотим узнать что-то о том динамическом процессе, в ходе которого акторы приписывали себе и другим те или иные характеристики, намерения и действия. В числе прочего тут были важны и пограничные, амбивалентные зоны контакта, в которых столкновения между индивидами приводили в движение их сложившиеся ранее представления о себе и своем месте в социуме. Но сферы, где были возможны неортодоксальные взаимодействия, казавшиеся за пределами таких сфер немыслимыми, и те площадки, на которых культурные различия можно было обсуждать, пренебрегая обычными закрепленными иерархиями, были очень малы и немногочисленны – в силу антагонизма между бюрократией и населением в Привислинском крае 16 . И тем не менее даже в таком контексте конфронтации происходило взаимное влияние, образы Своего и Чужого формировались на основе взаимности, конфликтные столкновения порождали аналогичное ви'дение проблем, невзирая на все разногласия в том, что касалось предлагаемых для них «решений». В некотором смысле можно сказать, что имело место согласование мышления в отсутствие консенсуса. Даже враждебно относившиеся друг к другу, яростно спорившие друг с другом акторы ориентировались на один и тот же горизонт «польского вопроса», поскольку постоянно находились в диалоге друг с другом. Если власть распоряжалась штыками армии, это никоим образом не означало, что она обладает гегемонией в области конкурирующих интерпретаций происходящего в мире. Как будет показано на примере споров об усилении национального элемента в империи, концептуальные импульсы зачастую исходили от «колонизированных». Представления посланников центра о самих себе тоже формировались в этом конфликтном сообществе на периферии, а потом оказывали влияние на публичные сферы в столице.
16
См., в частности: Bhabha H. K. Die Verortung der Kultur. T"ubingen, 2000. S. 5.
Сказав это, мы затронули следующую основную идею данной книги: представления, концепции и практики, генезис которых нередко происходил в провинциях, затем поступали в сеть коммуникации и трансфера, охватывавшую всю империю. Если мы рассказываем историю империи как историю переплетений, взаимосвязей, круговоротов и ротаций, то должны отказаться от той фиксации внимания на центре, которая долгое время господствовала в том числе и в историографии Российской империи. Особенно применительно к Царству Польскому оказались правы те исследователи, которые говорят о немалом инновационном потенциале именно провинции как экспериментальной лаборатории «колониального модерна» 17 , причем сразу в двух смыслах. Во-первых, Привислинский край тоже представлял собой лабораторию по разработке модерных управленческих практик, ориентированных на интервенционистскую государственную бюрократию и часто выходивших за пределы того, что было характерно для административной деятельности самодержавия во внутренних районах империи. Как и в других европейских колониальных державах, методы управления, знания и понятия, сформировавшиеся на периферии, потом приходили и в метрополию. Недавние исследования по Габсбургской монархии уже показали, что подобные процессы имели место не только в странах, обладавших заморскими колониями, но и в сухопутной, континентальной империи 18 .
17
См., в частности: Eckert A. Kolonialismus, Moderne und koloniale Moderne in Afrika // Baberowski J., Kaelble H., Schriewer J. (Hg.). Selbstbilder und Fremdbilder. Repr"asentationen sozialer Ordnungen im Wandel. Frankfurt am Main, 2008. S. 53–66.
18
См., например: Binder H. Galizien in Wien. Parteien, Wahlen, Fraktionen und Abgeordnete im "Ubergang zur Massenpolitik. Wien, 2005; Buchen T., Rolf M. (Hg.). Eliten im Vielv"olkerreich. Imperiale Biographien in Russland und "Osterreich-Ungarn (1850–1918) // Elites and Empire. Imperial Biographies in Russia and Austria-Hungary (1850–1918). Berlin, 2015; Maner H.-C. (Hg.). Grenzregionen der Habsburgermonarchie im 18. und 19. Jahrhundert. Ihre Bedeutung und Funktion aus der Perspektive Wiens. M"unster, 2005.
Во-вторых, – и в этом его заметное отличие от колоний других европейских империй – Царство Польское, и особенно Варшава в качестве его высокоразвитого городского центра, было встроено в общеевропейские процессы развития в гораздо большей степени, нежели подавляющее большинство других регионов Российской империи. Варшава была для нее новым «окном на Запад»; многие из преобразований, превративших в XIX веке европейские крупные города в мегаполисы, приходили в Россию именно через Польшу. Таким образом, «колониальная модерность»
19
По поводу постулата о многообразии модерности см. прежде всего: Eisenstadt S. N. Die Vielfalt der Moderne. Weilerswist, 2000.
Динамическая природа периферии проявлялась и в других сферах. Так, эскалация насильственных практик, характерная для последних лет существования царизма, началась именно в периферийных районах Российской империи. Как и в других крупных европейских державах, сначала вдали от центра возникали очаги, где насилие достигало экстремального уровня, и интенсивность кровавых вооруженных столкновений там опосредованно повышала средний уровень насилия по всей стране 20 . В Российской империи именно революционные группы стали прибегать к массовым убийствам в форме террористических актов. Труп полицейского на обочине дороги и губернатор, убитый в собственной карете, были знаками асимметричности методов ведения войны и революционных действий. В этом отношении периферия империи тоже оказалась областью особо интенсивного насилия. Достаточно часто своими действиями противоборствующие стороны только подогревали реакции друг друга, так что на перифериях государства начинали раскручиваться спирали насилия. Такая эскалация будет рассмотрена в книге на примере революции 1905 года в Привислинском крае.
20
См., в частности: Baberowski J. Diktaturen der Eindeutigkeit. Ambivalenz und Gewalt im Zarenreich und in der fr"uhen Sowjetunion // Baberowski J. (Hg.). Moderne Zeiten? Krieg, Revolution und Gewalt im 20. Jahrhundert. G"ottingen, 2006. S. 37–59, прежде всего S. 47–49; Holquist P. Violent Russia, Deadly Marxism? Russia in the Epoch of Violence, 1905–1921 // Kritika. Explorations in Russian and Eurasian History. 2003. Vol. 4. No. 3. P. 627–652, прежде всего p. 634–636.
Следует упомянуть еще одну концептуальную рамку. Несмотря на всю критику, высказываемую в науке по поводу строгого противопоставления центра и провинции, понятие колонии до сих пор служит для описания заморских владений европейских империй. Применительно к Царству Польскому этот термин вводит в заблуждение. Пускай доминирование петербургского аппарата власти над местным и сегрегация имперской управленческой элиты указывают именно в таком направлении, все же есть некоторые доводы против того, чтобы называть Привислинский край колонией, а Варшаву – колониальным городом. Во-первых, слово «колония» не играло сколько-нибудь важной роли в самоописании имперских акторов. Ибо, несмотря на то что Российская империя де-факто создала на своих перифериях множество зон с особыми правовыми режимами, претензия самодержца на абсолютность и всеохватность власти препятствовала формированию под протекторатом России областей с неодинаковой степенью зависимости от центра: в самопонимании самодержавия все территории империи были подчинены правителю в равной мере 21 . Эта концепция имперской интеграции имела далекоидущие последствия для проникновения государства в жизнь периферий. Ведь насколько слабы были административные структуры из-за нехватки ресурсов и персонала, настолько же неоспоримым было притязание центра на единство империи как государственного образования. В период Великих реформ, если не раньше, Петербург начал активно бороться против особого статуса провинций и добиваться унификации администрации и права во всей империи. Этот унификационный проект охватывал и Царство Польское. Помимо прочего, он показал, что, с точки зрения центра, Привислинский край – это окраинная провинция империи, а не иностранная, хоть и зависимая территория.
21
На отсутствие дискурса о «колониях» в Российской империи недавно еще раз указал Майкл Ходарковский. См.: Khodarkovsky M. M. Between Europe and Asia. Russia’s State Colonialism in Comparative Perspective, 1550s–1900s // Canadian-American Slavic Studies. 2018. Vol. 52. No. 1. P. 1–29. Схожие аргументы выдвигаются в статье: Sunderland W. Empire Without Imperialism? Ambiguities of Colonization in Tsarist Russia // Ab Imperio. 2000. No. 2. P. 101–114. Призыв серьезно относиться к «языкам самоописания» империи и ее акторов содержится в работе: Герасимов И. В., Глебов С. В., Каплуновский А. П., Могильнер М. Б., Семенов A. M. В поисках новой имперской истории // Они же (ред.). Новая имперская история постсоветского пространства. С. 7–32. См. также: Dolbilov M. Loyalty and Emotion in Nineteenth-Century Russian Imperial Politics // Osterkamp J., Schulze Wessel M. (eds). Exploring Loyalty. G"ottingen, 2017. P. 17–44; Gerasimov I. V., Glebov S. V., Kaplunovskij A. P., Mogil’ner M. B., Semyonov A. M. In Search of New Imperial History // Ab Imperio. 2005. No. 1. P. 33–56; Герасимов И. В., Глебов С. В., Каплуновский А. П., Могильнер М. Б., Семенов A. M. Языки самоописания империи и нации как исследовательская проблема и политическая дилемма // Там же. С. 1–12; Gerasimov I., Glebov S., Kusber J., Mogilner M., Semyonov A. New Imperial History and the Challenges of Empire // Gerasimov I., Kusber J., Semyonov A. (eds). Empire Speaks Out. P. 3–32; Миллер A. (ред.). «Понятия о России». K исторической семантике имперского периода. M., 2012; Sdvizkov D. ИмпериЯ / «Ich» und das Imperium. Das Kaiserreich und die russische Autobiographik, 1830–1860 // Aust M., Schenk F. B. (Hg.). Imperial Subjects. Autobiographische Praxis in den Vielv"olkerreichen der Romanovs, Habsburger und Osmanen im 19. und fr"uhen 20. Jahrhundert. K"oln, 2015. S. 113–134. Важны также сборники: Berger S., Miller A. (eds). Nationalizing Empires. Budapest, 2015. P. 1–30; Burbank J., Ransel D. L. (eds). Imperial Russia. New Histories for the Empire. Bloomington, 1998; Chulos C. J., Remy J. (eds). Imperial and National Identities in Pre-Revolutionary, Soviet, and Post-Soviet Russia. Helsinki, 2002; Evtuhov C., Gasparov B., Ospovat A., Hagen M. von (eds). Kazan, Moscow, St. Petersburg: Multiple Faces of the Russian Empire. M., 1997; Geraci R. P., Khodarkovsky M. (eds). Of Religion and Empire. Missions, Conversion, and Tolerance in Tsarist Russia. Ithaca, 2001; Hosking G. Russia. People and Empire, 1552–1917. Cambridge (Mass.), 1997; Карпачев М., Долбилов М., Минаков А. (ред.). Российская империя: стратегия стабилизации и опыты обновления. Воронеж, 2004; Кром M. M. (ред.). Новая политическая история: Сборник научных работ. СПб., 2004; Miller A., Rieber A. J. (eds). Imperial Rule. Budapest, 2004; Miller A. The Romanov Empire and Nationalism. См. также историографические обзоры: Sabirova A. Становление проблематики имперских и национальных исследований в современной российской научной периодике // Герасимов И. В., Глебов С. В., Каплуновский А. П., Могильнер М. Б., Семенов A. M. (ред.). Новая имперская история постсоветского пространства. С. 575–598; Семенов A. M. Англо-американские исследования по истории Российской империи и СССР // Там же. С. 613–628.
И последнее, но не менее важное: термином «колония» затушевывается тот факт, что в польских землях, отошедших после разделов к России, доминирование метрополии над провинцией во многих отношениях оставалось неясным. Если, например, в военной сфере гегемония Петербурга была гарантирована вооруженными силами, то разница в экономическом и культурном развитии, даже с точки зрения императорских чиновников, часто была здесь не в пользу центра. Именно по этой причине трудно было говорить о цивилизаторской – столь характерной для европейского колониализма – миссии метрополии по отношению к польским провинциям, говорить так, чтобы это выглядело правдоподобно в глазах широкой общественности. Кроме того, все попытки петербургских властей заявлять, что они и на западной периферии своих владений осуществляют некую mission civilisatrice [фр. «цивилизаторская миссия». – Примеч. ред.], сталкивались с антагонистическим контрпроектом польской стороны, сила которого была обусловлена не только давней традицией, но и тем, что он опирался на единый общеевропейский набор ценностей 22 .
22
О польской претензии на европейскость см.: Eile S. Literature and Nationalism in Partitioned Poland, 1795–1918. Houndmills, 2000. P. 46–83; Landgrebe A. «Wenn es Polen nicht g"abe, dann m"usste es erfunden werden». Die Entwicklung des polnischen Nationalbewusstseins im europ"aischen Kontext von 1830 bis in die 1880er Jahre. Wiesbaden, 2003. S. 112–227; Marung S. Zivilisierungsmissionen `a la polonaise. Polen, Europa und der Osten // Hadler F., Middell M. (Hg.). Verflochtene Geschichten: Ostmitteleuropa. Leipzig, 2010. S. 100–123.