Поляна, 2013 № 04 (6), ноябрь
Шрифт:
А по вечерам — свободен. Хорошо!..
Мучиться неизвестностью и ожидать наказания за трансляцию «Голоса Америки» пришлось в одиночку. Сашок словно в воду канул. Дня через три только появился, пряча глаза. Оказалось, у матери скрывался, и для полной неуловимости залег в изолятор — мать же там главная. Что-то в этом есть двойное: и подловато, вроде, но остроумно.
После того «бенца» у нас с ним не совсем порвалось. Но теперь, едва завидя его, я начинал испытывать неприятные ощущения — лишней слюны во рту и избыточной кислоты в желудке. И кто только придумал испытывать дружбу? Всякая ли выдержит? А как хорошо было до этого!
Не подумайте, что все эти три дня я только и делал, что дрожал в ожидании расправы. Нет,
Когда первую надпись отщелкали и уже хотели разобрать на буквы, мне вдруг пришло в голову, как можно устроить смену надписей.
— Может быть, буквы не снимать? — предложил я. — А когда они должны меняться на новые, их просто сдувать. Чтобы они улетали так, словно их вихрь унес.
— Покажи, как это будет, — предложил руководитель. Я присел на корточки, поближе к надписи и изо всех сил дунул. Буквы, сцепляясь между собой, полетели за край листа. Но больше половины, едва шевельнувшись, остались на месте. Я немного сконфузился.
— Идея неплохая, но чего-то не хватает, — с сомнением сказал руководитель.
— Так дуть-то надо всем вместе, — обижаясь за идею, сказал я.
— Ну, если вместе, — сказал он, хитровато улыбнувшись. — Тебя как звать? Хорошо! Оставайся на своем углу, Вова. Восстановите надпись! Ира, ты встанешь здесь, а Толя и Павлик — тут. Илья, тебя тоже касается! Теперь: внимание! Дуем все вместе по моему сигналу, — он поднял для отмашки руку, — и дуем в направлении туда.
Е-мое, — я внутренне заржал. Значит, в направлении куда мы дуем? А! Мы веселые ребята и поэтому дружно, ни на минуту не расставаясь с чувством здорового коллективизма, дуем в направлении туда. Потом — в направлении оттуда. Какое у нас направление самое правильное?..
— На камере? — строго окликнул он оператора.
— Готов! — отозвался тот.
— Внимание!
Нет, не хрена таких, как я, переростков в лагерь пускать. Он, переросток, то и дело лезет в бутылку, без всякой меры и приличия доказывая себя и свой неожиданно возросший интеллект. Он вам все вокруг отравит своими еще неперегоревшими комплексами.
Осенью я пошел в последний одиннадцатый класс.
Спустя годы я, конечно, совсем иначе оцениваю минувшее. То, что в свое время представлялось мне головокружительной, почти революционной смелостью, теперь кажется, мягко говоря, незрелостью, даже наглостью. Мудрость взрослых — терпеть. Запах нашей реки, рыбы и водорослей, такой вроде обыкновенный, теперь представляется значительней и важней всех странно овладевших мною настроений и восторгов.
И только джаз продолжал жарко интриговать меня. Папа, в смысле — Луи Армстронг, вдруг открылся уже не как джазовый трубач, а как неподражаемый вокалист. Но только дураки считают его владение трубой джазовым примитивом. Он действительно не был инструменталистом-виртуозом, с верхами — почти полная лажа. Но вы только послушайте, что такое его игра ритмически. Ее же нельзя записать
Шип-патерир-дьюба, шип-патерир-дьюба, добарэй, добарэй, дую-дую-дую…
Татьяна Кайсарова
«Ах, осень, осень — закрома полны…»
Андрей Саломатов
Парамониана
Избранные рассказцы
Рассказец № 6
Перед отъездом с дачи Парамонов случайно уснул у телевизора и проснулся после полуночи. Пришлось возвращаться в Москву последней электричкой. В плохо освещенном вагоне, а возможно, и во всем поезде, кроме него никого не было. По окнам хлестал осенний дождь. На улице было так темно, что казалось, будто с обратной стороны окна закрасили черной краской. Но Парамонов знал, что по обе стороны дороги тянется густой хвойный лес. Тем не менее, ехать в пустом вагоне было неуютно и как-то тревожно. А тут еще откуда-то потянуло сыростью и тленом. Затем у Парамонова заложило уши. Он вдруг заметил, что едет в абсолютной тишине. Не было слышно ни стука колес, ни гудения ветра в вентиляции.
Сердце у Парамонова заныло от нехорошего предчувствия. Он стал беспокойно озираться, тут двери вагона медленно раздвинулись, и вошел пассажир. Лицо его было неестественно бледным и страшно изуродовано. Из открытых ран на лбу, щеке и шее сочилась густая темная кровь. Одежда бедняги была такой грязной, словно его протащили волоком по всему составу. Но самыми страшными казались глаза — они были мертвыми.
Парамонов застыл от ужаса. Он уже готов был ко всему, но пассажир, не глядя на него, медленно проследовал по проходу и скрылся за противоположными дверьми. Не успел Парамонов перевести дух, как в вагон вошел еще один странный пассажир. Как и первый, он был чудовищно изувечен. У него было перерезано горло, выбит глаз, а лицо представляло сплошной кровоподтек. Парамонов почувствовал, как от страха к горлу подкатывает тошнота. Он весь покрылся липким потом. Боясь даже моргнуть, Парамонов смотрел на обезображенное лицо и не понимал, что происходит.
Вслед за вторым появился третий пассажир, затем четвертый, пятый. А дальше они потянулись сплошным потоком. Вздувшиеся и посиневшие, с размозженными головами и переломанными шеями, кровоточащими ранами и вывернутыми конечностями. В полнейшей тишине они шли друг за другом и исчезали за дверью. И тут Парамонов вспомнил слова билетерши, которые посчитал глупой шуткой. Отсчитывая ему сдачу, она сказала, что каждое последнее воскресенье октября в последней электричке появляются все те, кого зарезали или забили в ночных поездах. Они молча проходят по вагонам в надежде отыскать своих обидчиков, и не дай бог кому-то из шпаны появиться у них на пути.