Понтонный мост. На берегах любви, утрат и обретений
Шрифт:
В камине стреляли поленья, рассыпались вокруг снопы желтых искр, и на короткий миг они высветили затейливый рисунок водяных знаков, картину давно забытой жизни, дорогой моему сердцу хрупкий палеолит.
Под новогодней елкой в свете фальшивых электрических свечей сидел стриженный под горшок малыш и зачарованно внимал небылицам развязного старикашки с неаккуратным носом, торчащим из-под красного колпака. Ватная борода старого болтуна полна подсолнечной шелухи и желта от времени.
Роль обманщика много лет подряд и с большой охотой играл наш сосед, порядком испившийся настройщик, полусумасшедший человек по прозвищу Дубль-бемоль.
Но – увы и ах! – каким беспомощным показалось мне сейчас,
Трещало горящее дерево, пламя металось за каминной решеткой, и по ковру скользила ее причудливая тень, завивались длиннейшие артистические фалды, разгорался, летел увлекательный тревожный разговор.
…Нет, нет и нет, мой драгоценный гость, память вам ни в коей мере не изменяет, будьте благонадежны: «Вид на Толедо» должен находиться и, верьте моему слову, находится там, где ему положено быть: на запад ной стене Музея изящных искусств Метрополитен!.. Но смею утверждать – этот холст также подлинный, писала картину несомненная рука маэстро Тоеотокопули. И никакого чуда я тут не вижу: у маэстро хватило терпения написать два похожих городских пейзажа, вот и всего-то.
– …Но как же иначе, как же иначе, милейший Тристан! Вы же сами, бьюсь об заклад с кем угодно, не пожалели бы последнего луидора на свежие фиалки для вашей Изольды, – не тот вы человек! Хотя лично я уверен, что несколько роскошных маков из крашеной бумаги всегда найдутся на дне платяного шкафа холостого мужчины.
Тонкая улыбка осветила лицо Трамонтано.
– И даже гравюры, заманчивые старинные гравюры, которыми порой торгуют на набережных болтливые старики, – я похолодел, – не смогли бы придать Салону необходимый блеск и респектабельность, которых требует масштаб всего предприятия.
…Завидовать?! Решительно вам говорю: не завидую! Да и сами подумайте, милый мой человек, стоит ли завидовать Великому Художнику, как вы изволили выразиться, этому изгою, одинокому и оборванному – как правило, как правило оборванному, любезный Тристан! – бездомному бродяге никем не понятому и во всем несчастливому?! Несчастливому даже в любви, ибо великое способны любить лишь великие.
…Однако согласитесь с тем, что внешнее сходство с жизнью в искусстве момент скорее формальный, самостоятельной ценностью не располагающий и, вообще, извините за плеоназм, довольно искусственный. Вы удивлены, мой драгоценный гость? Но тут уж ничего не поделаешь: такова природа деликатных вещей, о которых мы с вами рассуждаем, и с ней приходится считаться.
– …Ах, и даже не пытайтесь; доказать в искусстве ничего нельзя: искусство – это аксиома! Попытайтесь быть безрассудным, доверьтесь чувству или, если это для вас непривычно, положитесь на слово кабальеро, – Трамонтано коротко поклонился, – тем более что Толедо город моей прекрасной юности, а, как вы знаете, как вам, может быть, известно, в юности прогулки по городу дело обыкновенное. Но ничего подобного изображенному на холсте мне ни разу увидеть не довелось! Честное слово кабальеро! И тем не менее, берусь утверждать: суть города схвачена кистью живописца с поразительной прозорливостью. Каждый найдет в картине свое. Влюбленные души увидят чудную ротонду над шумным потоком, укрытую густыми зарослями азалий. Чуткое ухо искателя приключений уловит шум осторожных шагов в сумеречной галерее и далекий звон клинков в лабиринте кривых улочек. Почтенной матери семейства пригрезится детская фигурка, переступающая озябшими ножками по каменной плите балкона. И дряхлый старик уверенно скажет себе, глядя на холст: «Мне не страшно здесь умереть. Здесь я буду спокоен».
– …О,
О, я прозреваю тебя насквозь, завистливая, лживая кокетка!
– Успокойтесь, сир, – попросила Лея, – она не стоит одной минуты вашего раздражения.
– Вы в самом деле так считаете, добрая девушка?
– Твердо убеждена. Но все-таки очень любопытно, кто автор портрета?
– Не помню… – рассеянно сказал Трамонтано и вдруг рассмеялся трескучим горестным смехом. – Во всяком случае, не я. Глупая затея – малевать на холсте чьи-то лица. Но уж если это делать, если бы, к примеру, я вознамерился написать стоящий портрет, то за кисть взялся бы не раньше полуночи, а то и под утро: под утро сон, говорят, особенно крепок.
– Эта дама… она была вашей знакомой?
– Почему же – была? – усмехнулся венецианец. – И с чего это вы, рыцарь, взяли, что она дама?
Впрочем, не мне судить, но вот история.
Представьте себе на минуту не столь далекое прошлое, веселую Лигурийскую Геную, молодого человека, вполне здорового и совсем не урода, с определенными дарованиями к ювелирному делу, удачливого в наследовании имущества, для своего времени прилично образованного, но при всем том – доверчивого, как двухмесячный терьер, и, вдобавок, мечтателя. Таков мой герой, приходящийся мне, не буду скрывать, дальним родственником по материнской линии. По смерти своего отца молодой человек волею судеб и обстоятельств, как принято говорить, то есть самым естественным образом стал обладателем замечательной коллекции камней и хозяином ювелирной лавки по соседству с церковью Санта Мария ди Карильяно, небольшого, но хорошо поставленного предприятия, где по дороге с воскресной службы любой свободный гражданин славного города без затруднений мог приобрести изящную нефритовую инталию на бархатной ленточке или головку мадонны из сирийского золота.
Возьмем на заметку одно важное обстоятельство. Незадолго до кончины благородный и работящий старик дополнил коллекцию знаменитым «Дискрете», что означает – «скромный». Своим названием этот крупный бриллиант необычайно чистой воды обязан своеобразному остроумию герцога Альбы, собственностью которого некоторое время являлся.
Однако поспешим далее.
Далее следует некая юная особа – сероглазка с расчесанными на прямой пробор волосами цвета сигарного пепла: маленькие уши, бровки-ниточки, неизменная лютня в чутких руках. Ангел и умница, словом, та самая, которую наш герой выудил из фонтанной чаши в день святой Терезы, в день, когда ей исполнилось двенадцать лет.
Мокрое платье облепило девочку-тростинку так, что можно было пересчитать каждое ребрышко: капли воды блистали на тонких ключицах, зубы выбивали отчаянную дробь, но серые глаза смотрели спокойно. «Дайте же мне руку, наконец?» – сказала она, и наш герой почувствовал легкое головокружение, как если бы за низенькими перильцами далеко внизу увидел вдруг острые уступы прибрежных скал, волну, разорванную ими в клочья, столб белесой водяной пыли, куски древесной коры и прочий плавучий мусор.
«Куда там Дубль-бемолю!» – подумал я и явственно увидел смотровую площадку над морем, изъеденные соленым ветром столбики полуразрушенной балюстрады, в прорехе между ними – грядушку железной кровати с многочисленными шарами и вензелем, призванную обеспечить безопасность наблюдателя, и за ней, далеко внизу, – движение тяжелых валов, вздыбленные воды, белые брызги, хлопья невесомой пены – бессильную ярость прибоя.