Портрет Баскома Хока
Шрифт:
— Тебя вроде не было, — начинает один.
— Ага. Меня не было. Я только что приехала, — говорит другой голос.
— Ну? Я так и подумал, — говорит первый. — Я так и подумал, что ты уехала.
— Ага. Я была в отпуске. Я только что приехала.
— Да ну? Так я и подумал. Я вчера как раз подумал, что тебя вроде давно не видно. Похоже, думаю, что уехала.
И потом — молчание, слышны только замирающая песня птицы, голоса с улицы, отдаленные звуки и выкрики, чьи то короткие оклики и далекое, громадное, глухое бормотание в вечернем воздухе.
— Ну,
— Нет! Ничего не случилось, — отвечает другой. — Все то же самое, знаешь? — произносит он напряженно, словно устав бороться с бессилием языка.
— Да. Знаю, — отрешенно отзывается другой, и снова тишина над Бруклином.
— Отец Гроган помер, пока тебя не было, — опять начинает голос.
— Да ну? — спокойно удивляется другой.
— Ага.
И наступает молчание.
— Жалко его, в? — произносит тихий голос.
— Ага. В субботу он помер. В пятницу, когда домой пришел, с ним ничего еще не было.
— Да ну?
— Ага.
И на мгновение голоса замирают, глохнут в густой тишине.
— Нехорошо-то как, а?
— Ага. Его нашли только на другое утро, в десять часов. Когда они вошли к нему, он лежал на полу в ванной.
— Ну?
— Ага. Они его нашли в ванной.
— Да-а-а. Нехорошо-то как… Видно, меня не было, когда он помер.
— Ага. Видно, тебя не было.
— Да. Похоже, что так. Похоже, что не было. А то бы я знала. Не было меня.
— Ну ладно, пока. До свидания.
— Ну ладно, пока.
Окно закрыто, и снова тишина кругом — вечер, далекий шум и отрывистые крики в Бруклине, Бруклин — бесформенный, ржавый, нескончаемый хаос.
И теперь красный свет быстро меркнет на старом кирпиче ржавых домов, и в воздухе слышны голоса, какая-то музыка, а мы лежим, слепые атомы, в наших холодных подвалах, серые, безгласные атомы среди людной земной пустыни, и память о нас стерлась, имена наши забыты, и силы уходят из нас, как руда из земли, пока мы лежим там вечером… а река течет… и темное время, как стервятник, рвет наши внутренности, и мы знаем, что пропали, но не можем пошевелиться… а там корабли плывут… корабли там!.. Господи Иисусе! мы все умираем в темноте… и тебя вроде не было… тебя вроде не было…
И это — одно из мгновений темного времени, один из тысячи его темных ликов.
Только мертвые знают Бруклин
Нет такого человека, кто знал бы Бруклин по-настоящему, — целой жизни не хватит, чтобы разобраться в этом треклятом городе.
Так вот, я и говорю: дожидаюсь я в подземке поезда и вдруг вижу рядом этого верзилу, раньше я его не встречал. Весь он взъерошенный, сразу видно, что насосался, но держится ничего, говорит складно и не качается. И вот подходит он к какому-то мозгляку, который тут же околачивается, и спрашивает:
— Как мне попасть на угол Восемнадцатой авеню и Шестьдесят седьмой улицы?
— Ну, брат, загадал загадку, — говорит мозгляк, — я сам здесь человек новый. А в каком это
— Нет, — говорит верзила, — это в Бенсонхерсте. Только я там ни разу не был. Как туда попасть?
— Да, загадал, брат, загадку, — говорит мозгляк с растерянным видом и почесывает в затылке. — Я о таком месте и не слышал. Может, кто из вас, ребята, знает, где это? — А сам смотрит на меня.
— Конечно, знаю, — говорю я. — Это в Бенсонхерсте. Садись на экспресс, который идет вдоль Четвертой авеню, сойдешь у Пятьдесят девятой улицы, там пересадка на местный, приморский, сойдешь на углу Восемнадцатой авеню и Шестьдесят третьей улицы, а оттуда пройти четыре квартала — и все.
— Ну и врешь, — ввязался какой-то умник, тоже мне незнакомый. — Сам не знаешь, что говоришь.
Вон какой умник сыскался!
А потом обращается он к тому верзиле.
— Ты, — говорит, — его не слушай, я тебе все объясню. У Тридцать третьей, — говорит, — пересядешь на Вест-эндскую линию. Сойдешь на углу Нью-утрехтской улицы и Шестнадцатой авеню. Оттуда пешком два квартала вперед и четыре в сторону, и как раз туда и попадешь.
Видали, какой умник сыскался!
— Разве? — говорю я ему. — Ты-то откуда знаешь? — Очень меня разозлило, что он таким умником себя выставляет. — Ты, — говорю, — давно ли тут живешь?
— Всю жизнь, — говорит. — Я, — говорит, — родился в Уильямсбурге. Я тебе про этот город такого могу порассказать, о чем ты в жизни не слышал.
— Разве? — говорю.
— Вот тебе и разве.
— Ну, — говорю, — значит, ты такого можешь порассказать, о чем не только я, а и никто не слышал. Небось сам все и выдумываешь из головы по вечерам, перед тем как спать ложиться, вон как другие кукол из бумаги вырезают.
— Разве? — говорит. — А ты, наверно, очень умный?
— Да не знаю, — говорю. — За статую Линкольна меня птички пока не принимают. Но на то, чтобы вруна распознать, у меня ума хватит.
— Разве? — говорит. — Ты, значит, умный? Смотри, как бы тебе кто-нибудь вскорости не дал по морде. Будешь тогда знать, как умничать.
Ну, тут показался мой поезд, а то бы я ему залепил как следует за такие слова. Но как я увидел, что поезд подходит, я ему только одно сказал:
— Ладно, образина ты этакая. Жаль, некогда мне позаняться с тобой. Ну, да не все пропало, я еще тебя, бог даст, увижу, когда тебя на кладбище поволокут.
А потом повернулся к тому верзиле — он так и стоял все время рядом — и говорю.
— Поехали, — говорю, — со мной.
Сели мы в поезд, я его и спрашиваю:
— А в Бенсонхерсте тебе куда нужно? Кого ты там разыскиваешь? — Я, понимаешь, так рассудил, что если он мне скажет адрес, я, может, сумею помочь ему.
— А я, — говорит, — никого не разыскиваю. Я там никого и не знаю.
— Так зачем же ты туда едешь?
— Просто, — говорит, — хочу посмотреть, как там и что. Мне название понравилось: Бенсонхерст. Вот я и решил, что съезжу и погляжу на него.
— Ты что болтаешь? — говорю. — Ты что, дурачить меня вздумал? — Я, понимаешь, решил, что он со мной шутки шутит.