Портрет героя
Шрифт:
XV
Раз в неделю к нам приходит доктор, усталая пожилая женщина. Она молча осматривает нас, молча слушает, молча, шевеля кустиками седых бровей, выписывает лекарства и молча уходит.
Мы спим почти круглые сутки. День бежит за днем, но в нашем «склепе», как говорит мама, ничего не меняется. Все так же холодно, тихо, уныло. Мне кажется, мы век так будем лежать, спать, съедать свой паек, все так же будет приходить Большетелов, приносить воду и хлеб…
Моя мама теперь очень внимательна к нему. Они часто беседуют, и я, слыша их тихие голоса, засыпаю.
— Скорей бы весна! — говорю я.
— Да, — соглашается мама. — Скоро весна… И ничто ее не остановит: ни горе, ни война, ни нужда… У нее нет границ, и никто не может помешать ей прийти на нашу землю. — Она впервые за много дней улыбается, а брат, кряхтя от натуги, снимает с головы свои тряпки и сообщает:
— Я знаю! Весна — это смена времени года, потому что земля — круглая. И вертится. И потому — весна. И я знаю, что весна была всегда. А весной тоже бывает война?
— Да… Война тоже бывает всегда… и весной, — отвечает мама.
— Я бы сделал по-другому, — возражает брат. — Война должна быть только в плохое время.
— Когда же?
— Ну, зимой или осенью.
— Она никогда не должна быть! — со вздохом говорит мама. — И я думаю, что эта — последняя. И кроме того, и зима, и осень — совсем неплохое время года.
— Да, но холодно, — со вздохом замечает брат. — И я знаю: это последняя война. Бабки на улице говорили, что когда убьють — они так и говорили «убьють» — всех немцев, тогда некого вроде убивать будет. Война и кончится. Ведь не будут же убивать американцев? Они союзники, правда, мама?
— Правда.
А я думаю об этой зиме… О снеге, об очередях… О госпитале. О Нюрке. О толстом веселом человеке из госпиталя — товарище Середе. О Ване Большетелове, рисующем всю нашу жизнь. Об Аркадии Аркадьевиче, о Трофиме Яковлевиче, о дяде Ване… И я понимаю, что все эти люди, с которыми я дружу, ссорюсь, живу, и есть мой народ! А Москва, засыпанная снегом, голодная, темная, бедная, суровая, — моя Родина, которую я так люблю!
— …а Лосьонотпотаног — дурочка! — продолжает болтать брат. — Она пьет денатурат, а до войны пила лосьон от пота ног и ее имя было Матрена Ивановна. А она заменила его, она давно уже Аэлита… Ро… Робеспьеровна!
— Кошмар! — вздыхает мама. — И где ты все это слышишь?
— На улице. Когда не болею.
— Читай больше. И не слушай бабок!
— Ладно, — соглашается он.
Я невольно улыбаюсь, слыша последние слова брата на эту тему:
— И эти бабки сказали, что имя это — Аэлита Ро… Беспердовна, хотя и красивое, — идет тебе как корове седло! А она им ответила: «Я, когда работала инкассатором, с револьвером ходила!» А те: «Ох, страсть какая! Тогда, конечно, это имечко тебе к лицу было! А теперь-то ты опять пастушкой стала… старший помощник младшего дворника!»
Дальше я уже не слышу. Сон наваливается на меня.
Широко раскрыв глаза, опушенные густыми, как у девушки, ресницами, Большетелов здоровается и спрашивает:
— Можно я покажу свои новые картины?
Мама
Он, как всегда, в своем разноцветном пальто: рукава от новой немецкой шинели пришиты к старой курточке. Получается, как сказал Ваня, «совсем новое зимнее пальто». Из остатков этой же шинели сшиты и его новые брюки, только валенки не обновились: все с теми же заплатами, треснувшие на сгибах.
Мы все втроем расположились в нашей постели. Мама называет нас «тройкой в склепе».
Со вздохом, каким он всегда сопровождает показ своих картин, Большетелов разворачивает сверток, распрямляет рисунки и кладет их перед нашим ложем. Затем снова вздыхает и отходит в сторону, приняв тот отчужденный вид, с каким художник показывает работы.
— Ты будешь художником! — первой нарушает молчание мама.
— Спасибо! Я хочу им быть! — тихо отвечает Большетелов. — Я хотел бы им быть, очень… когда научусь рисовать… И эти картины — моя мечта! Я принес их показать только вам… — Он поднимает на нас глаза. — Прошу вас, не говорите о них никому… пока я не вырасту и не напишу их как надо! И скажите мне, как вы их находите?
Серьезный и сосредоточенный, стараясь не пропустить ни одного слова, слушает Большетелов мою маму. Когда она делает передышку, он, как бы соглашаясь с ней, тихонько кивает.
— …я сказала тебе самое главное, на мой взгляд. Коротко я повторю тебе. Основное в твоих работах и самое важное — это твой взгляд на искусство и на жизнь. Каждый, кто будет смотреть твои работы, ощутит в своей душе, как я думаю, то сострадание и любовь к людям, которые заложены в тебе и которые ты, несмотря на то, что еще не стал настоящим художником, с таким талантом передаешь в своих работах! Каждый, кто будет смотреть твои работы, поймет, как сложна и трагична наша жизнь! Как я сейчас чувствую трагизм и поэзию твоих работ, так, я думаю, будут чувствовать, глядя на них, и другие люди. Я очень рада, что познакомилась с тобой и видела твои работы. Они правдивы и в то же время поэтичны. Я желаю тебе удачи, но думаю, что твой путь будет труден, потому…
И она умолкает и смотрит на работы моего отца, висящие на стенах комнаты.
— Впрочем, я сказала главное! А теперь я хочу сделать тебе подарок! Дай мне, — обращается мама ко мне, — ту книгу.
И я, следя за движением ее руки, снимаю с полки одну из самых хороших наших книг. Мама медленно листает ее.
— Вот! — Она подает ее Большетелову. — Это тебе!
— Спасибо! — Он благодарно улыбается и читает вслух заглавие. — «Мастера искусства об искусстве». Спасибо! — еще раз тихо произносит он.
Он нагибается и собирает с пола свои работы, я помогаю ему. Когда мы встречаемся глазами, я чувствую, что он думает о чем-то важном и серьезном. Но как он одинок, беззащитен, беден!
Нет! Он будет художником! Он напишет свои картины! Он удивит мир!
— Я буду читать эту книгу! Спасибо вам! До свидания!
Мама и брат кивают головами. Я провожаю его по холодному коридору, и когда мы подходим к дверям, спрашиваю:
— Ты давно был в госпитале?
— Давно.