Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича
Шрифт:
Сделать серию автопортретов? Он такой, и такой, и такой, и такой. Он человек, как другие. Его лицо, его история — это лицо и история похожих, подобных. Если не получается с другими, почему через свое лицо и свою историю не передать все, что любил, на что надеялся, чем измучен и истощен?
Из старого овального зеркала на него смотрели белые слепые глаза.
1995. Кьяра Фьорованти прилетела в Россию недели за три до Нового года. И уже в январе они с Занегиным поженились. В апреле он сказал об этом Аде. У них был сумасшедший роман, о котором судачила, как говорится, вся Москва. На самом деле судачит узкий круг, тусовка. Случилось так, что Аду эта новость обошла стороной. Бывает. Ходишь возле огня, всех обжигает, а тебя нет, будто ты заговорен. Итальянка приехала вместе с коллегой (итальянцем) отбирать картины русских художников для Венецианской биеннале. Точнее, отбирал мужчина. Женщина, несмотря на искусствоведческое происхождение, играла вспомогательную роль. Коллега был слон (по деловой функции), она пешка. Впрочем в другом шахматном раскладе (по функции пола) она была королева.
Отобрано было уже десятка полтора полотен, когда очередь дошла до Занегина. Занегин давно ничего не показывал, было известно, что он в творческой депрессии, но все равно дали ему знать, когда она будет в гостях в чьем-то доме, он заехал, привезя с собой несколько работ, называвшихся “новыми”, то есть написанных сразу после поселения, много лет назад, а заодно прихватив неоконченный “Автопортрет”, снятый со стенки у Ады, и вдобавок к ним дурное (заранее) настроение. Итальянка обернулась к пришельцу с дежурной поволокой в глазах-маслинах, и вдруг застыла, приоткрыв рот. Было очевидно, что с ней что-то произошло. Потом она говорила ему, что влюбилась смертельно с первого взгляда. Такое сражение наповал. Идет реакция каких-то женских гормонов на какие-то мужские, и точка, и особь в неволе. Она сделалась сосредоточена и даже грустна, и лишь по временам вдруг окатывала его горячим взглядом, как бы желая проверить, правда ли то, что случилось, и в самом ли деле причина так серьезна и неодолима. За столом пили водку и чай, ели холодец и пирожные. Занегин быстро выпил пару рюмок, закусил холодцом и налил себе третью рюмку. Скуза, мне тоже, протянула она свою. Он налил и ей. Я вам кого-то напоминаю, все еще мрачно спросил он. Но-но, быстро откликнулась она, никто из знакомых меня, а как будто сто годов знал. Он, как ни странно, понял. Она, наконец, улыбнулась, и, как лебедь, повела длинной шеей, освобождаясь от чужого наваждения с тем, чтоб навести свое. Случается, согласился Занегин, механически делая стойку.
Хозяин позвал Занегина на кухню. Не залипай, посоветовал он, решает не она, а ее начальник. Ты советуешь мне залипнуть на начальника, усмехнулся Занегин. Залипла она, констатировала курившая в кухне хозяйская жена.
Занегин продолжал пить. Кьяра чокалась теперь только с ним, практически не отставая. Он забыл, зачем пришел, впадая в сладкий полуобморочный соблазн греха, когда уже понятно, каково предложение, исходящее от женщины, оказавшейся рядом, в котором (предложении) она, быть может, и не вольна. Хозяин, надо отдать ему должное, напомнил: покажи холсты. Покажи холсты, повторила как пароль сильно опьяневшая итальянка, не отрывая своих черных глаз от зеленых занегинских. Они еще ни разу не коснулись друг друга, осуществляя касание исключительно путем сближающихся рюмок, от этого тайная температура их отношений повышалась ежеминутно, грозя сжечь заживо.
Занегин встал, принес холсты. Все, кроме “Автопортрета”. Кьяра уставилась в них бессмысленным взором. Было понятно, что время упущено, искусствовед не в форме. Дурные предчувствия Занегина, что все это не будет стоить выеденного яйца (тема яиц!), оправдались. У тебя там еще что-то, заметил хозяин. Нет, все, отрезал Занегин. Не все, стоял тот на своем. Досада Занегина, не на кого-то, на самого себя, была б нестерпимой, если бы не градусы. Градусы растворяли ее отчасти. В порыве совсем уж жестокого мазохизма он схватил последний холст и повернул его лицом — своим лицом — к Кьяре.
Итальянка сползла со стула и опустилась на колени.
Может быть, ей так лучше было видно.
А может, это означало совсем другое.
Или все же она была безнадежно пьяна.
Непроизвольные слезы потекли вдруг по ее лицу. О Санта Мария, ти гений, каро, каро мио, ти вольо бене, я люблю тебя, он гений, слава тебя, Санта Мария, о, пьета ди те, я тебя жалею, бормотала она, обращаясь к портрету в порыве, напоминающем безнадежное горе. Они ведь похожи в своем выражении: горе и счастье.
Занегин рассмеялся, ему стало легко-легко, он протянул к ней руки, она повернулась и всей своей оленье-лебединой статью, не подымаясь с пола и не просыхая,
Кьяра Фьорованти не улетела со своим коллегой. Ей продлили визу, она задержалась. С коллегой улетел занегинский “Автопортрет” и с ним двадцать две работы других авторов. Кьяра уговаривала Занегина уехать вместе в Италию, где под влиянием итальянского солнца и старых мастеров он возродится и непременно начнет писать снова. А я сделал тебя ребенок, сказала она. Последовала долгая пауза. Сперва до Занегина должно было дойти, что она хотела сказать, а когда дошло — нужно было переварить. Крепко потерев по своей привычке подбородок, он пробормотал спустя минуту, что у него дела, он приедет на биеннале и тогда уж останется с ней, до июня ждать недолго. Она не поняла реакции, была огорчена, но держалась. Он еще помолчал, вслед за чем вдруг взял и сделал ей официальное предложение: стать его женой. От радости она взвизгнула и совершенно по-детски подпрыгнула вверх, такая прелестная смуглая кобылка.
Да ей и было всего двадцать семь.
Ему сорок.
Он только сказал, что Новый год они встретят раздельно — он должен осторожно развязать узел старой связи, чтобы никого не травмировать. Она поняла.
1994. Десять лет жизни с Занегиным, включавшие жизнь без него, были годами повышенного напряжения для Ариадны. Он уходил, приходил, они миловались, ссорились, у него начиналась экзистенциальная тоска, он уезжал, Ада места себе не находила, привыкала, отвыкала, он возвращался, что-то писал, потом уничтожал, у него возникла ужасная привычка уничтожать свои работы, Ада боялась за его психику, и в самом деле с ним иногда творилось что-то чрезмерное, он пил, зашивался и снова пил. Они так и не расписались. Хотя дело доходило до того, что Ада прятала свою гордость в карман и говорила как бы шутя: Занегин, дурак, когда отведешь меня в ЗАГС? Зачем, спрашивал он. Чтоб в белом платье и фате, отвечала она. Поздно, следовал ответ, в белом женятся невинные девушки. Вопрос отпадал сам собой. Ада догадывалась, что есть десятки способов окольцевать мужчину, но не хотела воспользоваться ни одним. Зачем? Если это неестественно, стало быть, против естества. Любая хитрость ей претила.
Было еще обстоятельство, которое лишало ее возможности настаивать на чем бы то ни было. У них не было детей, и это была ее вина. После аборта, который она сделала, чтобы избавиться от петиного ребенка, она болела, ее лечили и вылечили, но рожать, сказали, не сможет. Как могла она привязывать к себе человека, заведомо зная, что у него никогда не будет сына или дочери. Сегодня ему никто не нужен. Или ей кажется, что не нужен. Но кто знает, как повернется дело завтра. Она хотела много детей от него, а не могла родить и одного. Если б ребенок — наверное, все было бы по-другому. Они не были бы так зациклены друг на друге и… или… или это только она зациклена на нем?
Ада не раз думала, как же и когда все так перекрутилось, перевилось, наслоилось, словно древесный гриб, наросший на березе, отчего прежние простые и ясные слова, простые и ясные отношения сделались невозможны, а все, что говорится и делается, тройным, четверным эхом отдается и возвращается назад искаженным, исковерканным, искалеченным. В своих мыслях она пропускала момент, когда не выдержала, взбрыкнула и выскочила замуж за Петю. Если б кто-то сказал ей, что тут она и есть, ее вина, заключавшаяся в нетерпении, она бы не поверила. Она не чувствовала себя виноватой, потому что это был ее ответ Керзону. Керзоном являлся Занегин, бросивший ее. Походило на детский сад, в котором дети жалуются: он начал первый. А чем отличаются взрослые от детей, когда у них те же чувства и те же обиды, даром что годы идут, и у глаз появляются первые морщинки, а в волосах первая седина. Золото волос Ады скрывало проблески серебряных нитей. Для других. Ей зеркало показывало, что и как обстоит на самом деле.
Она защитила диссертацию, стала кандидатом, преподавала в университете, иногда студенты ее любили, иногда нет, ей нравилось, когда любили, от этого она расцветала, и лекции ее расцветали тоже, иногда лекции скукоживались, потому что по какой-то причине скукоживались студенческие чувства, тогда ей нездоровилось, она брала больничный, валялась в постели, читала книжки, плакала, спала, пока однажды, не взглянув в зеркало, не ужасалась тому, что видела в нем, и тогда поднималась и шла в парикмахерскую, на массаж, в бассейн, приводила себя в порядок, и снова отправлялась в университет. Все равно университетская сторона ее жизни оставалась второстепенной. Первостепенна была та, в которой существовал Занегин и ее не заживавшая любовь к нему. Она часто думала о том, что несчастна и что жизнь ее не сложилась. Но как-то раз загулялась со студентом, провожавшим ее после лекции, шли по бульвару, болтали о том, о сем, он стал рассказывать про свою семью, где помимо него был еще младший брат, про отца с матерью, по сути, ровесников Ариадны Николаевны (“но разве можно сравнить!” — невинная лесть), про то, как у них все ровно, гладко, благополучно, и сегодня, как позавчера, и все чувства позавчерашние, и сами они позавчерашние, остылые, как холодная каша, от чего ему иногда хочется повеситься. Ада встала, как вкопанная, и уставилась на него. Ей захотелось одновременно ободрить парня и обругать, сказать, что он идиот, что все видит в неверном свете, что благом семьи следует дорожить как никаким другим. Но первое же слово застряло у нее в глотке. Ей вдруг реально представилось все, им сказаное, и эта неутешительная правда победила утешительную ложь, которая готова была сорваться у нее с языка. Так оно и есть, ей не раз встречались подобные семьи, от скуки проживания которых она бежала в свое душевное неустройство, в свои бури, которые одни и давали полноту красок жизни. У них чувства очерствели — у нее были свежи и сильны. Она была богата — они бедны.