Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича
Шрифт:
1995. Фальстаф Ильич ничего не спросил Аду. Спрашивала она, как будто не выходя из своего анабиоза, сгрызая печенье и отпивая из чашки остывший чай. Видимо, анабиоз длился еще и в таком виде, честно подумал Фальстаф Ильич. Не мог же он подумать, что интересовал ее больше, чем она его. Он молчал, потому что не смел. Он ждал, что она сама скажет ему что-то. Она не сказала. Значит не захотела делиться. И правильно: нельзя первому встречному изливать душу, особенно если душа больна. Что душа больна, ясно и не провидцу.
Он думал, что не уснет, переполненный впечатлениями, но уснул тотчас, едва голова коснулась подушки. И целую ночь проспал, как ребенок, только что пузыри не пускал изо рта.
Его разбудил звук душа. Она встала раньше него и прошла мимо него. Был ли он в порядке? Он оглядел постель, себя — пижама застегнута,
Утром она была другая. Вышла, уже одетая в свое белое с голубым, волосы высоко забраны в небрежный пучок, часть волос, красиво выбиваясь, падала по обе стороны лба, делая лицо похожим на итальянское, с картин, может быть, Ботичелли. Фальстаф Ильич изумился самому себе, своим знаниям и сравнениям. Словно эта женщина была реактивом, вызывавшим к жизни не проявленное, скрытое, о существовании чего и сам не подозревал.
— Вы совершенно другая, — сказал он изумленно.
— Какая?
— Вчера мертвая, сегодня живая.
— Так и есть, — сказала она без улыбки. — Я птица-Феникс. Сгораю и возрождаюсь. Вы очень добрый человек. Прощайте. Спасибо.
— А… завтракать?…
— Нет, спасибо. Еще раз благодарю.
Он, как был, в пижаме, подал ей пальто, и она ушла. Он хотел спросить не про завтрак, а вообще, как теперь будет дальше, что станет с ним, хотя б успеть крикнуть про телефон, чтобы она взяла его или дала свой, но сейчас поздно. Поздно. Вот так бывает, когда уходит поезд, и уже не остановить его, чтобы досказать кому-то в нем уехавшему то, чего не успел, или самолет улетел, а ты опоздал и можешь досадовать сколько угодно, а его не догнать. Время упущено. Так же как с Марией Павловной: вот она умерла и теперь никогда не узнает, что он отрастил усы. И про то, что к нему приходила и ночевала эта женщина, Мария Павловна не узнает. Ночевала не с ним, а у него, надо быть честным с предлогами, но это не так важно, важно, что она приходила и провела с ним вечер и ночь. А теперь ушла, оставив после себя лишь запах свежести, и это все.
Обильные, горючие слезы полились вдруг из глаз Фальстафа Ильича.
Он всхлипывал, он рыдал, он умывал лицо, чтобы успокоиться, и вытирал его полотенцем, но едва вешал полотенце на крючок, слезы исторгались с прежним изобилием. Спроси его, в чем дело, по ком и по чем он плакал, он бы не ответил. Но он продолжал и не мог остановиться. Как баба.
Когда к вечеру он полез за газетой в почтовый ящик на двери, оттуда выпал клочок бумаги. Фальстаф Ильич поднял его. Там был написан номер телефона, под ним подпись: Ада. Фальстаф Ильич расхохотался и поцеловал клочок.
1995. Вернувшись от Фальстафа Ильича в свой опустевший дом (строго говоря, опустели оба ее дома, и она могла отныне мыкать горе в любом из них), Ада сделала себе на кухне кофе, полезла за сливками, сливок не оказалось, выпила черного, которого не любила, посидела молча, пошла в комнату и сразу обнаружила пропажу.
Господи, что она, ослепла, как же раньше не видала! Пустой прямоугольник, вокруг которого выцветшая стенка, просто бросался в глаза. У нее были Зверев, Яковлев, Хамдамов, Назаренко, Кантор, Крымов, Косаговский, Грунт, и, конечно, Занегин. Она обожала женскую головку Зверева, его яркая пятнопись всегда возбуждала в ней счастливое чувство. Примитивные цветы Яковлева трогали душу. Женский портрет Хамдамова, выполненный черной тушью и лишь слегка подкрашенный одним синим, казался не монохромным, а полихромным, и это была еще одна его загадка, которую хотелось разгадать. Но жемчужиной коллекции был “Автопортрет” Занегина. Он висел здесь десять лет. И вот пропал. Его нет. Вором мог быть только один человек, и она знала его имя.
Рядом оставался ее портрет. Их нельзя было сравнивать. Разница между ними была больше, чем в двадцать лет. Занегин написал его еще в школе. Но он сам когда-то повесил их рядом, и оба привыкли к тому, что они рядом, пусть из разного времени, он такой, а она такая. Сейчас, когда “Автопортрета” на месте не оказалось, ей вдруг дозарезу понадобилось сравнить их. Возможно, ею двигала тайная мысль, что тут и откроется что-то новое, что все прояснит. Она фотографировала большинство его работ и сейчас
Истории болезни.
Будущее было закрыто для Ады. Она не умела вслушиваться в знаки, какие подавали люди, предметы, окрестности, метеосводки. Прошлое ее не занимало. Детские подробности, юношеские переживания, которые составляют для многих самую интересную книгу и ее страницы охотно перелистываются в любое время жизни, в памяти Ады просеялись речным песком и залегли на дно текущей реки, почти не тревожимые течением. Она жила только настоящим. Она умирала здесь и сейчас. От любви. Вспыхнувшей, тлеющей, вновь разгорающейся, подпитываемой другим огнем, сильным, очень сильным, вдруг ослабевшим, вдруг обессилевшим, язычки еле трепетали, языком по-прежнему облизывали друг друга, как коровы облизывают телят, а ничего уже не помогало, язык их был враг их, язычники, они не знали Христа, взошедшего на крест ради братолюбивых отношений людских, их отношения были далеки от братолюбивых, они рвали друг друга в клочья, самоутверждаясь один за счет другого, не умея ни расстаться, ни уступить. Занегин мучил ее — она мучила его. Чтобы понять, где была ошибка, она и раскладывала и перекладывала остановленные мгновенья.
Отец Ады был химик. Она тоже. Она закончила химико-технологический, где отец сначала был кандидатом и доцентом, затем доктором и профессором. Кандидатскую она защищала, когда он уже работал в ВАКе. Высшая Аттестационная комиссия утверждала диссертации. Отсюда он ушел в ЦК, в отдел науки. Петин папа был папин друг и непосредственный начальник. То, что дети поженятся, было сто лет назад шутливо решено в семейном кругу. Когда Петя звонил по телефону, ее так и подзывали: иди, невеста, жених звонит. Она злилась, разговаривала с Петей нехотя и высокомерно, но, побеждаемая петиным простодушием и весельем нрава, сдавалась, и по всей квартире разносились трели ее серебристого хохотка. Роман у нее был с одноклассником Максом Занегиным.
1973. Занегин появился в их школе в девятом классе, уехав от дипломатов-родителей из Женевы, длинноволосый, зеленоглазый, задумчивый, молчаливый, ленивый, слегка грассирующий, в чем содержалась дополнительная прелесть, и сразу сделался недосягаемой мечтой едва ли не всех учениц школы старше двенадцати. Ада и сама была примерно такой же мечтой для учеников старше десяти и потому замерла в ожидании, когда новенький сделает первый шаг. Новенький его не делал. Возможно, у них не совпадали ритмы. Ада была быстра в движениях, он медлителен. Ада нервничала. Нервничая, стала совершать ошибки. Прежде она пренебрегала своей красой. Волнистые густые волосы лежали, как хотели. Бледное лицо не знало краски. Остальные девичьи лица давно были знакомы с румянами, помадами, пудрами, карандашами для глаз, тушью для ресниц; стрижки, завивки, укладки стремительно сменяли одна другую. Ада как отличница интересовалась исключительно знаниями. И вдруг пришла в школу намазанная-перемазанная, к тому же, сделав из своих волос что-то немыслимое и еще это немыслимое залакировав. Занегин, увидев ее, машинально покачал головой, и это была вся его реакция. Ада провела уроки, сидя на скамейке парты, как на угольях. Она ненавидела себя, ненавидела свои залакированные волосы, свои румяна, ненавидела тайком пересмеивающихся подруг, ненавидела Занегина, ненавидела учителей (и, о ужас, схватила тройку, да еще по приоритетной химии). И когда последний по расписанию учитель иронически, хотя и вполне добродушно, вслух оценил ее косметические старания, она разрыдалась, потекла всеми красками и выскочила за дверь. Через минуту Занегин встал и попросился выйти тоже.