Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича
Шрифт:
“Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: “Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь”.
1979. Занегин ездил не в изумительную холеную Швейцарию, как решила Ада, увидев его в мастерской их общих приятелей и чуть не потеряв сознание в первую секунду. Он путешествовал по своей заброшенной, сиротливой родине. Его выперли из Суриковского, наговорив с три короба обидного: о незнании жизни, об отрыве от народа, который поит его и кормит, а он о своем долге перед ним, мерзавец, забыл, об отсутствии твердого теоретического фундамента, основанного на знании марксизма-ленинизма, которое у него катастрофически отсутствовало, и еще полпуда той чепухи, какой были полны все газеты того времени и весь официальный русский язык, скрывавший (или выражавший) всеобщее душевное уродство. Уроды правили бал, а думали, что красавцы. И многие так про них думали. Некоторые почти искренне.
По времени это совпало с той фазой
Сперва — хорошо. Затем — скорбь и раскаяние. Но это и суть циклы. Стало быть, Он знавал их. И стало быть, они были Им заповеданы.
Ничто из этого молодому Занегину было неведомо. Он проявлял полное невежество по части основ марксизма-ленинизма, и здесь его педагоги были оскорбительно правы. Но он был невежествен и относительно других, не марксистских основ, о чем ему некого было спросить в бедную, нищую разумом пору — не педагогов же.
В новой фазе подъема, как и в старой фазе подъема, перемежавших фазы спуска, Занегин был чуден и светел, кисть его летала как птица, его можно было любить, его необходимо было любить, он вызывал любовь, и знал это, и любил себя сам, и позволял себя любить, и любил других — за любовь к нему и просто так, как ему было даровано. В эти периоды он прощал другим все, его нельзя было ни задеть, ни обидеть, он был всемогущ и кроток, с ним было легко. И Ада понимала, что как и он, его силой, выделена красной строкой в Книге жизни. Они избраны.
Ни ему, ни ей не было известно, что избранные когда-то по-еврейски назывались фарисеи.
Убедить Занегина в том, что он ничтожество, стоило две копейки в базарный день. Если день был в пике спуска. Убежденный, Занегин и пустился по равнинным просторам родины, чтобы сойтись накоротке с тем народом, которого не знал и которому был должен, о чем забыл, ну, и так далее. Никто от него этого не ждал и не хотел на самом деле. Это был всего-навсего словесный воспитательный ритуал. И сам от себя он не ждал и не хотел. А вот поди ж ты, загорелось, как на воришке, и вдруг помчался, как ошпаренный.
Нет, конечно, он все делал по-прежнему медленно и внешне нерешительно, как и всегда, на что многие покупались, успевая начать обустраивать его прежде, чем он сам успевал приступить к обустройству. Отчего-то взял железнодорожный билет до Саратова, вышел на привокзальную площадь, обратился к первой попавшейся девице, как было у него в заводе, и у нее же снял комнату, встретив с нею вдвоем Новый год, а всего прожив чуть больше трех месяцев. Снял — громко сказано. Девица пустила его без денег, практически пригласив, если не навязавшись, сказала лишь, что придется носить воду и рубить дрова, впрочем уже заготовленные на зиму, поскольку домишко без центрального водоснабжения и без такого же отопления. Если ему это подойдет.
Ему подошло.
Он принес воды и наколол дрова, и она испекла пирог с брусникой, и нарезала тоненько синюшной колбасы, и открыла банку шпрот, и поставила на стол бутылку с самогоном, который гнала ее старшая подруга в городе Марксе, то ли соседнем городе, то ли пригороде Саратова, а он так ничего и не догадался купить к празднику, точнее, догадался, но почему-то не хотел или не мог переступить через себя, через свое подсознательное неучастие, а елка уже была принесена раньше, наряженная полуразбитыми игрушками и полуобесцвеченными бумажными фантиками, и пока еще не пробило полночь, они выпили со свиданьицем и за знакомство, а когда пробило, то за Новый год. После этого она, не умея из неожиданной для нее робости ни о чем спросить, неожиданно же рассказала свою историю, оказавшись старше, чем он предположил. В этой истории был ничем не примечательный мальчик, с которым она встречалась, пока его не забрали в армию, и которым не особенно-то и увлекалась,
Занегин слушал эту хорошо сохранившуюся, как бы не потраченную женщину и думал, что преподаватели правы, что он, и впрямь, не знает жизни. Чужой жизни. В его жизни были совсем другие женщины, немолодые и молодые (при этом он вовсе не имел в виду постельные отношения — в этот счет входили и его добрые знакомые, и знакомые его родителей), у которых были далеко не всегда удачливые, но всегда важные, а то и роковые связи. Эти связи наполняли их дни и ночи особым, немного горьковатым, острым смыслом и вкусом, делая значительными и драматическими. Перепады счастья и несчастья переживались этими людьми как суть бытия, что длилось сперва в реальности, в психологических спадах и подъемах, а позже в пересказах и воспоминаниях, уплотняясь в красоту жизни.
Здесь было иное. Красоты не было. Была неинтересная, обыденная и во всех отношениях пошлая история. Сопереживать ей он не мог: не было болевых точек, которые вызвали бы в нем ответную реакцию как соприсущие и ему — общие координаты отсутствовали. Однако именно это, как ни странно, вдруг и вызвало в нем подобие боли. Когда она рассказывала, он сидел в дряхлом креслице возле тощей елки, не попадая в кружок света от лампы под абажуром, и это давало ему возможность не смотреть на нее, что, будь он на виду, было б невежливо. Но все же время от времени он вглядывался в ее желтенькие глазки, в чуть приплюснутый носик, в слабые морщинки на лбу под палеными химией рыженькими кудряшками, во все простенькое обычное лицо, ища ключа к нему и не находя. Отсутствие ключа добавляло боли. Возможно, это была его собственная боль бытия, но сейчас он был, так или иначе, связан с этой простушкой и по справедливости делил чувство с нею.
Я хочу вас нарисовать, сказал он ей. Она удивилась: как это? Он сказал, что художник, и в доказательство вытащил из сумки краски и палитру, а из папки, прислоненной к стенке, картон. Она всплеснула руками: ой, как интересно, а я еще хотела спросить, зачем у вас такая большая папка. И пошла густым румянцем. Что ж вы так смутились, спросил он. Ни к чему я вам для портрета, это вам надо пойти передовиков в центре на доске почета посмотреть, а я ж никто, честно сказала она. Румянец ее и преобразил. Желтые глаза сделались горячими, в неловком смехе обнажился передний зуб со щербинкой, пылающие щеки засветились изнутри.
Занегин взял лист картона.
Выходило, что он правильно сделал, что буквально воспринял поношения преподавателей и, бросив привычное житье-бытье, отправился по их завету узнавать свой до неприличия незнакомый народ и незнакомую родину-уродину.
1980. В новогоднюю ночь Занегин не спал со своей хозяйкой. Он рисовал ее портрет. А когда закончил, выпил добавочно пару рюмок самогону и тут же в креслице и уснул. Он спал с ней потом, практически целых три месяца, пока однажды, в ее отсутствие, не сложил папку и сумку, вышел из домишки, отправился на вокзал, сел в поезд и уехал, не оставив ни письма, ни записки. Что было писать? Что он четвертый, она знала и так, как знала, что будет пятый и шестой, и что с того?