Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича
Шрифт:
Он двинул в Челябинск. Может, оттого, что город упоминала женщина. И может, даже с тайным желанием отыскать зачем-то ее несостоявшегося жениха. Она назвала его имя и фамилию, так же как назвала свои, и Занегин внутренне посмеялся той серьезности, с какой она это сделала, насыщая чужой и чуждый ей мир ненужной информацией. В провинции, особенно в малом городе или поселке, не говоря о селе, часто называют имя и фамилию кого-то из большого города либо столицы, особенно из столицы, допытываясь: вы такого-то не встречали, не знаете? Не отдавая себе отчета в том, что такой-то — песчинка в океане песка, и возможность встречи песчинки с песчинкой несбыточна. А все равно хочется связать одно с другим, надеясь, что по этой цепи побежит какой-то ток, может быть, вечной памяти. И себя подсознательно называют с тою же целью — вечные Добчинский и Бобчинский, жалко ждущие ложного счастья остаться в памяти других.
Жениха Занегин нашел.
Смешно, но он спрашивал точно так, как спрашивают в провинции. И язык довел его по слабой, то и дело грозившей обрывом цепочке до цели и места.
Занегин удачно попал ближе к концу смены. Зацепившись слегка именно что языком и без усилий расположив к себе бывшего солдата, предложил заглянуть в ближайшую стекляшку попить пивка. Когда трясся на старом автобусе по разбитому шоссе, что как речка, вилось меж двух снежных берегов, он продышал большую дыру в замерзшем стекле и не мог оторваться от открывшегося ему в дыре пейзажа. Березовый балет, березовый хор, березовый сад, березовые свечи по обе стороны дороги потрясли его. За рощей из берез пошел сосновый лес, а потом враз открылось безмерное, уходящее к горизонту белое пространство. Было начало апреля, но озера еще замерзали, в полях лежал снег, а над ними стоял красный заиндевелый диск, и все вместе заставляло сердце сжиматься незнакомой тоской. О да, Швейцария была красива — игрушечной, рисуночной красотой. Россия поражала первозданностью, это живописное полотно малевалось не понарошке, а всерьез, до заледеневшей крови.
Охранник ковырял большим пальцем правой руки голубой искалеченный пластик высокого столика, слушая Занегина, а левой обнимал большую опустевшую кружку и не переставал изумленно повторять: идить-ты-в-маму! Занегин и сам был изумлен. Его кружка тоже опустела, но, конечно, непривычное возбуждение, владевшее им, нельзя было объяснить испитыми малыми градусами. Он дивился случаю, который, петляя в мире непреднамеренно от человека к человеку, как заяц в лесу от дерева к дереву, выводил закономерность; он дивился и себе, взятому за шкирку чужой волей, которая читалась как своя и которая повлекла его столь странными дорогами по местам чьей-то славы и чьего-то бесславия, что не должно было, по идее, иметь к нему отношения, а вот, поди ж ты, имело, да еще какое, ибо он был той иголкой, что тянула нить, сшивавшую бесплотную материю.
Погоди, сказал охранник и ответил на две занегинских кружки своими двумя. Надо было остудить горячку воспоминаний, колом вставшую в горле. Надо было продолжить удивительное знакомство, а как это делать двум мужчинам всухую, никто еще не придумал. Они продолжали тянуть пенистую горькую влагу, и теперь Занегин слушал, как солдат испугался насилия над своей желторотой мальчишеской свободой, а если быть честным, то не сам испугался, а однополчане напугали, напели в оба уха, что не успев погулять, не успев поставить себя как самостоятельный мужик, который гнет судьбу, а не она его, водружает себе на нищенскую шею бабу с ребенком, кладя крест на вариантах. Охранник произнес последнее слово смачно и со вкусом, смягчив букву “р” мягким знаком, отчего у него вышло здорово культурно, вроде он был из прошлого века, и если уж не дворянин, то наверняка разночинец. И еще раз повторил: на варьянтах. Варьянты встали забором меж ним и невестой без места, сперва редким, в одну доску дерева, но скоро глухим бетонным. Сослуживцы до одури обсуждали женские достоинства, которые ждут их на дембеле, он принимал в обсуждениях активное участие, каждый доставал из загашника свой сексуальный опыт, скудноватый на деле, но обогащенный в умственном переживании, и чем дальше, тем распаленнее представлялись будущие неземные наслаждения. Приезд невесты ударил как молния. Солдат обуглился вмиг, вмиг сгорев от жарких и противоречивых чувств. Он рванулся к ней, мужской инстинкт гнал его к девушке, с которой он познал сладость полного совмещения; армейская, товарищеская составная пригвоздила к земле, он не мог сапог оторвать от пола, словно не ноги в них были вставлены, а чугун залит. Он хохотнул расслабленным, идиотским смешком: что я, дурак, что ли, подставляться, ни за грош пропадать, скажите, что меня нет. После того, как товарищи вышли, он заставил себя подняться и теперь ходил по учебной комнате, где застала его весть, как по камере, не решаясь и выглянуть в коридор, как будто страшная девушка могла сюда проникнуть. В окошко он увидел, как солдаты развлекались с ней и как она повернулась и пошла прочь со своим маленьким чемоданом и апельсинами в авоське, а они еще что-то кричали ей вслед. Ему до смерти захотелось апельсинов, он, как живой, чувствовал их запах и видел перед собой сочные сладкие розовые дольки, от которых слюна пролилась, закапав гимнастерку. Он стал оттирать ее пальцами, однако новая порция жидкости, смешавшись, брызнула на пальцы, какая-то пленка затянула глаза, ему стало плохо видно, он не мог различить, где слюни, где сопли, где слезы. Кто-то из вошедших крикнул: эй, слюнтяй, ты что, ревешь? Он двинул вошедшему по скуле. Тот двинул в ответ. Набежали другие. Кто-то кого-то крушил, кто-то кого-то от кого-то оттаскивал. Из свалки он выбрался с фингалом под глазом, расквашенным в кровь носом и со свернутой шеей, которая долго потом вставала на место.
Охранник предложил Занегину кров на то время, что он пробудет в Кыштыме, и они пошли через весь городок, над которым крутилась припозднившаяся апрельская метель, с редкими электрическими огнями на столбах, в пятнах света которых снизу вверх, сверху
У Занегина была с собой бутылка водки, сперва добавившая напряженки (взгляд жены в сторону мужа), а после снявшая ее. Сперва: он уж и так хорош. В ответ: ты что, ты что, мы только пиво пили. После: ну, давайте, ну, что ж, и я с вами выпью. Спустя пару рюмок женщина раскрепостилась, повеселела, рассказала о себе, что работает медсестрой в районной поликлинике, показала двух спящих детей во второй комнате, там же сняла со стенки гитару и принесла мужу: давай. Охранник пояснил Занегину: в армии научился. Среднего роста, неприметный, ледащий мужичонка, начинавший лысеть со лба, положил одну руку на гриф, другую уместил в выемку инструмента, обнаружив неожиданно красивые длинные пальцы, низко опустил голову, как бы заглядывая с вниманием в круглое гитарное отверстие, начал перебирать струны, — и переменился. Светлые маловыразительные глаза его потемнели, скулы загустели, подвижное лицо из суетливого и нерешительного сделалось важным и солидным, фигура приобрела законченность. Он играл что-то испанское, ритмичное и переливчатое, и эти неожиданно темпераментные, южные переборы гитары в стылом зимнем Зауралье казались фантастикой. Женщина смотрела на музыканта, тоже переменившись. Из стервозного, пусть и несколько анемичного, она превратилась в приветливое существо, явно гордящееся им, собой, что он у нее такой, семьей, какую сумели создать. Никаких особенных сексуальных пиршеств тут, конечно, не было, ничего, превышающего уровень саратовского варьянта. Просто той выпало потерять парня, этой — найти. Вот и вся небесная или земная механика. Без объяснений.
Потом женщина пела тонким голосочком народные песни под аккомпанемент гитары. Потом похвалилась, что младшая сестра ее, красавица, лучше нее поет, живя неподалеку, в Перми. Охранник, отложив гитару, зачмокал языком и завел глаза вверх, вспоминая красоту золовки, за что схлопотал подзатыльник, насколько шутливый, настолько же и увесистый. Занегин, также шутя, попросил адресок.
На второй день медсестра ушла на работу, охраннику было в ночную смену, Занегин посадил его перед собой и нарисовал то ли натюрморт, то ли портрет: лицо охранника в апельсинах. Охранник долго смотрел на себя и на апельсины, потом сглотнул комок и сказал: зря я тогда к этой дурочке не вышел, совсем подлец был пропащий.
1980. Пермская красавица набросилась на Занегина, как голодная. Она утонула в его зеленых столичных глазах сразу и целиком. Она не давала ему рисовать никого из подруг, ни даже друзей, ни даже родни — он должен был тратить свое внимание и время на нее одну. Она готова была позировать ему часами и позировала, одетая и обнаженная, и хотя ее никто этому не учил и делала она это впервые в жизни, абсолютно органичная. Тонкая в талии, слегка полноватая в бедрах и плечах, с высокой грудью, она была столь гибка от природы, столь грациозна в движениях и позах, что у Занегина то и дело вырывался странный счастливый смешок, вроде как у того солдатика, ее нынешнего свояка. Лоб ее, без намека на переносицу, переходил прямо в нос, немножко лопатой, отчего лицо с широко расставленными глазами выглядело, как лицо какого-то животного, что, впрочем, придавало ему оригинальности. Занегин давно истратил все картоны, и накупил холстов, и теперь писал на холсте настоящую большую картину маслом.
У них была своя банька на заднем дворе, и под предлогом темы картины “Красавица в бане” они уходили туда, действительно, работать, он с кистями и красками, она, заранее полуголая, и оба честно трудились какое-то время, такое условие поставил он, она — терпеливо замерев, он — изумленно-счастливо похохатывая, оттого, что видел, как и что рождается на полотне, пока она по какому-то одной ей видимому признаку не узнавала, что он, наконец, иссяк и истомлен, и что пора подбросить дровишек и воздать парку, чтобы промять, пропарить его замлевшие косточки и усталые мышцы, чтобы не сразу, а лишь после этого тягучими, долгими, самозабвенными поцелуями выманить из нетей его прикорнувшую силушку и уж тут-то отчаянно сойтись в горячей и горючей взаимной страсти.
Он лежал на полке, мокрый, обессилевший, радостный содеянным и в одной сфере, и в другой, ожидающий продолжения радости сегодня, завтра, и послезавтра, уважая и ценя себя, и думал: а ну, как забыть все прежнее и остаться тут насовсем, навсегда, без этих иссушающих мозг дурацких мыслей о себе, о других, без терзаний совести, без страдания за то, что страна не такая, власть не такая, порядки не такие, люди не такие, без этого чувства вечной вины и агрессии, без всех этих экзистенциальных провалов, как хорошо.