Последнее лето
Шрифт:
– Подсаживайся ближе, Тарас Константинович, чего ж ты?
– Додонов нарезал вязко текущие под ножом соты на куски, коротко взглянул на жену та мгновенно и непонятно откуда выхватила и поставила бутылку водки.
– Ну, все, - оглядев стол, удовлетворенно сказала она, присаживаясь. Чем богаты, тем и рады.
– А это с чего же?
– от смущения грубовато спросил Тарас Константинович.
– Как с чего?
– Додонов сорвал с бутылки жестяную нашлепку, наполнил до краев граненые вместительные стаканчики.
– Нас с ней - с кончином, дай бог, говорю, год был. Тебя - с приездом, гость ты у нас редкий.
Тарас
– Ты чего ж, Тарас Константиныч?
– певуче и странно, с каким-то вызовом, спросила хозяйка, полные щеки ее вспыхнули.
– Давай уж до дна, полюбовничек мой недолгий!..
Показалось, что с размаху ударили в переносье. Перестав на какое-то мгновение видеть - чувствуя только, как бешено заработали в висках кувалды, - Тарас Константинович перевел непонимающий, бессмысленный взгляд с горящего стыдливо и покаянно лица хозяйки на Додонова. Может, это не он и не она, а он сам, вслух или про себя, сказал эти прямые честные слова, мучившие его все эти годы?..
По окаменевшему лицу пасечника прошла меловая волна - так, что рыжая окладистая борода показалась вдруг не его, приклеенной, - и тут же в его кофейных глазах впервые появилась улыбка, растерянная, жалкая и мудрая.
– Ляпнула все же!
– Он, досадуя, выразительно крякнул, посмотрел на директора.
– Давно уж сказала...
Ладно, Тарас Константинович, - чего промеж людей не бывает. Что было быльем поросло. И сам я, сказать тебе, не ангел перед ней.
Додонов огладил бороду, усмехнулся - высоко поднял свою стопку.
– Ну все, на. Давай, как она вон говорит - до донышка!
Так и не переведя еще дыхания, Тарас Константинович залпом выпил - как в омут с головой кинулся.
Серые, чуть подсиненные ранними сумерками, ручейки поземки то бежали вдоль дороги, припадая и ластясь к ней, то поднимались, вздыбливаясь сердитыми гриваотыми зверятами. Чуя близкий дом и отдых, Крикун резко трусил - сани скользили то легко, почти бесшумно, то, наскочив на перемет, глухо повизгивали. Тарас Константинович кутался в настывший тулуп, постукивая друг о дружку задубелыми валенками, хмурил заиндевелые брови. За день, кочуя по отделениям, он намерзся, накричался, изнервничался. Война шла уже седьмой месяц, и еще недавно отлаженное, как часовой механизм, хозяйство совхоза скрипело, работало на износ - отдавая все и ничего не получая. Вымерзли сады, появились случаи падежа молодняка, не хватало топлива, под каждой крышей ютились две семьи - хозяйская и эвакуированная.
Сейчас бы лечь, уснуть, чтобы проснулся, и - все попрежнему, как было...
До дома оставалось шесть километров - слева показалась березовая роща, за которой был поворот на пасеку.
И тут, подосадовав, директор вспомнил, как шумела у него в кабинете неделю назад жена пасечника Додонова.
Рыжий, косая сажень в плечах, Додонов ушел на второй день, стоявшая на отшибе пасека осталась на попечении его жены. В мужнином нагольном полушубке, в пуховом платке, из-под которого видны были черные брови-разлетайки, нос да румяные с мороза, как два яблока, щеки, она сначала говорила по-доброму, потом начала кричать и под конец зло всхлипнула. За осень мед выбрали
Ничем он, конечно, не мог помочь и сейчас, спустя неделю, но заехать, коли уж тут оказался, надо. Люди стали сознательными, от последнего отказываются, - может, и животины ее, пчелы, как-нибудь без сахару перемогутся.
В запорошенном окошке светилось желтое пятно; Тарас Константинович открыл ворота, поставил Крикуна под навес, прикрыв попоной - мороз в ночь крепчал.
– Кто там?
– открыв дверь, с крыльца певуче спросила хозяйка.
– Свои, Клавдия.
Впустив в дом седой клуб, директор вошел, зябко вздрогнул: так тепло, уютно было в избе.
– С чем хорошим, директор?
– насмешливо спросила Додонова. В короткой юбчонке и кофте, по-домашнему простоволосая, она стояла посредине комнаты, скрестив руки.
– Хорошего мало.
– Не раздеваясь, Тарас Константинович тяжело опустился на табуретку.
– С добрым словом - больше ничего у меня нет.
– Твоим добрым словом весной я их не подкормлю.
– А что я могу?
– Да ведь погибнут, Тарас Константинович!
– Певучий голос Додоновой жалко дрогнул.
– Неужто мне их по весне как сор вон выметать? Илье-то я что писать стану?
– Люди, Клавдия, гибнут. Дети...
– Да ведь жаль, Тарас Константинович! Они-то разве виноваты, что люди без драчки не могут? Живые ведь тоже.
Проникшись острой жалостью к пчелам, хозяйка, наконец, обратила внимание и на устало сгорбившегося человека. Сняв только шапку, директор так и сидел в застегнутом полушубке, с поднятым воротником, глаза его из-под мокрых нависших бровей смотрели угрюмо и безучастно - мимо тускло горящей семилинейки в синее, затянутое льдом окно.
– Охолодал, никак? Ну-ка, раздевайся, чаем я тебя напою.
– До дома уж, - вяло отказался Тарас Константинович.
– Сейчас поеду.
– Скидай, скидай - никуда твой дом не убежит. Обогреешься малость и поедешь.
Клавдия захлопотала; рослая, высокогрудая, в прорторной кофте, под которой ходуном ходило сильное тело, она ставила самовар, гремела посудой, собирая на стол, и вдруг засмеялась.
– Хоть ты и директор, а все одно какой-никакой, а мужик. Тебе, поди, не чаем греться надо?
– Она достала из шкафчика початую бутылку водки, объяснила: - Еще как рыжего своего провожала, осталось.
– Немного же выпили.
Черные разлетные брови хозяйки дрогнули не то насмешливо, не то осуждающе.
– Загадала: за месяц-другой справятся, вернется - допьем. А теперь, видно, не скоро дождешься. Пока от Москвы до Берлина-то дотопаешь!
– Пишет?
– Строчит. Да все больше веселое такое. Видать, лихо приходится. Клавдия подняла стопку.
– Ну, давай, директор, - может, и его там кто в такую морозяку приветит.
Она умело выпила, в потемневших карих глазах снова мелькнуло то же самое непонятное - насмешливое пли осуждающее - выражение.